Иго любви
Шрифт:
Наконец она появляется бледная, ослабевшая, опираясь на руку режиссера, и слабой улыбкой благодарит публику.
«Она плачет…» — экспансивно шепчет Муратов.
— Что вы говорите? — спрашивает Хованский соседа.
Муратов, словно проснувшись, оглядывается на него.
— Взгляните!.. Она плачет…
— И слезы не портят ее… Это удивительно!.. Пикантная женщина!..
Досадливо сморщившись, Муратов отходит от него.
Неронову вызывают без конца.
— Вы не хотите дать мне руки? — враждебно спрашивает ее Лирский-Отелло перед поднятием занавеса.
— Не хочу, —
Лирский бледнеет.
— Что такое? — испуганно спрашивает антрепренер.
Режиссер вытирает платком лоб. Губы его дрожат.
— Какую штуку подстроили!.. Постель-то ее ведь провалилась…
— Что вы такое мне говорите? — вскрикивает антрепренер.
— Подите, взгляните… Подпилили доски, с расчетом на скандал… Как только начал он душить ее, она почувствовала, что доски под ней опускаются…
— Вот так подлость!.. Как же ей удалось продержаться?
— Уперлась затылком и носками в края… Хорошо еще, что она росту выше среднего, а то упала бы на пол. Подумайте, какое самообладание!.. Зато потом видели ее?.. Я в уборной ее нашел в истерике…
— Ах, скандал, скандал!.. Знаю я, чьи это штуки!
— Еще бы не знать!
Сеет осенний дождь, когда Надежда Васильевна в драповой тальме идет к подъезду, где на этот раз опять ждет ее карета Муратова.
Вздрогнув, Неронова останавливается.
Через стеклянную дверь она видит толпу. Беззвучно, неподвижно замерла у крыльца эта загадочная толпа.
— Вас ждут, — почтительно докладывает швейцар.
Сердце ее словно падает. Она уже не гордая патрицианка, нашедшая силу деспотизму отца противопоставить собственное достоинство. Она опять боится людей. Опять не верит в себя и какому-то чуду приписывает свой триумф.
Плотно запахнувшись в свою тальму, она скрывается через черный ход — и исчезает в переулке.
А толпа ждет ее целый час.
— Где она живет? — спрашивает Хованский у швейцара.
— Далече, ваше сиятельство… На краю города. Слыхали, постоялый двор купца Хромова?
С двенадцати часов на другой день у театра, рядом с афишами, извещающими о третьем дебюте Нероновой, висит аншлаг: Все билеты проданы. И все-таки толпа студентов не расходится. Ждет.
Карета Муратова, посланная антрепренером за дебютанткой, останавливается у подъезда. В окне мелькает смуглое лицо с темными, испуганными глазами.
— Браво… Браво, Неронова! — раздаются восторженные крики.
Дебютантку на руках выносят из кареты… Она бледна. Ее губы дрожат. Ей кажется, что это сон.
Антрепренер целует ее руку. Режиссер подает ей стул. Враждебная, но сдержанная группа ее будущих товарищей корректно кланяется ей.
«Что за чудеса!.. — думает она тревожно. — Опять какую-нибудь гадость готовят мне…» Она плакала эту ночь. Нервы ее издерганы.
— Надежда Васильевна, — говорит режиссер, — прочтите-ка, что пишет нам Муратов о вас…
— Обо мне? — упавшим голосом переспрашивает она, боясь взять толстый пакет… «Ругает, наверное… Боже мой! Боже мой!.. Что я наделала? Вот мне и наказание за то, что взялась не за свое дело…»
Она боится глядеть товарищам в глаза.
Это письмо Муратов писал ночью, под свежим впечатлением второго дебюта… Он называет Неронову восходящей звездой, русской Рашелью. Все письмо — сплошной дифирамб. «Неужели такой клад не удержат в труппе?» — заканчивает он.
В принципе этот вопрос уже решен антрепренером. Но он помалкивает, боясь интриг сына и истерик Раевской. Он ждет третьего дебюта. Сыну он «закатил» такую сцену, что своенравный трагик ошеломлен, подавлен. Отец в долгу как в шелку у Муратова. Сам он тоже должен ему порядочную сумму… А послезавтра его бенефис.
— Все это так… да что я буду делать с Евлалией Борисовной?
— А начхать мне на твою Евлалию Борисовну!.. Скажите, пожалуйста… Евлалия Борисовна… Она тебе поднесла персидский ковер? Она тебе подарила сервиз серебряный?.. Не Муратов разве? Если с ним поссориться, закрывай лавочку. Сам знаешь, какие убытки понес я прошлый сезон. А вот погоди, как он узнает о вчерашней проделке вашей с кроваткой…
— Странное дело! Я-то при чем?.. Это бабья интрига…
— То-то, бабья… Все вы бабы, как дело дойдет до чужого успеха…
— Вы, надеюсь, ему не рассказали?
— Я-то себе не враг… А и кроме меня найдутся языки. Сама расскажет…
— Черт знает что такое! И угораздило их перед моим бенефисом! Она мне руки вчера не подала…
— И поделом! Не вяжись с бабами! Не пляши под их дудку…
— Значит, она уже принята в труппу? Это дело решенное?
— И подписанное, сударь мой… С публикой не поспоришь.
Только у себя в номере Надежда Васильевна развертывает письмо Муратова. Прочла и не понимает… Читает вновь. Ахнула, за виски схватилась. Тихонько крестится. На глазах слезы. Кто этот неведомый друг? Сам Бог послал его ей в эти трудные минуты… Она плачет сладкими, облегчающими слезами… Потом целует дорогое письмо и бережно прячет его в шкатулку, на дно сундука.
Вдруг она вспоминает большое, грузное тело, седеющую гриву волос, горячий взгляд молодых еще глаз… Да… да… он самый…
Она задумывается.
Лирский в свой бенефис ставит драму Полевого Уголино. Бенефициант играет Нино. Раевская — Веронику.
Театр полон. Новая пьеса всегда интересна. Обещан новый водевиль с пением — со Струйской в главной роли. Лирского любят… Несмотря на ходульность его игры, на «холод его пафоса», как смеется Муратов, неподдельный талант дает себя знать. Он был местами хорош в Гамлетеи еще лучше в Отелло. Но бездарная пьеса и ходульная роль Нино, в которой так прославился Каратыгин, оставляет зрителей холодными. Все-таки Лирского много вызывают. Ценные подношения разогревают как будто публику. Чувствуется, тем не менее, что это succ`es d’estime… Так, улыбаясь, объясняет Хованский своей матери. Она сидит в ложе, обнажив желтые старые плечи, и в лорнет глядит на Неронову. Антрепренер накануне еще пригласил в свою ложу Надежду Васильевну. И все бинокли из партера направлены на нее.