Иголка любви
Шрифт:
— А ты потопай хорошенько!
На вечерней заре. После супа.
Люблю я гордиться успехами Родины. Переживать от ее поражений. Люблю сумерки Родины. И восходы ее. На твоей земле совсем не могу. Пойми ты!
— А я не знала! — орала я. — Я не знала, что ваш жилец тоже будет! — (Вертелась я, чтоб успеть поглядеть, какой он прямой, за синим столом сидит, лицо свое вниз опустив, заглядевшись в свое отраженье в синем блеске столешницы.)
Фрау Кнут колоратурно:
— А это немецкий
Ай! Пятка-носок! Пятка-носок! Два притопа, три прихлопа! С Фрицем — туда, с Фрицем — сюда, поскакали щека к щеке!
В эту стену уткнулись — раз! Поскакали обратно — прыг! Ложки звенят, чашки бренчат, ножики тоненько ноют, раз-два!
О пирог, мой пирог, вырезное сердце, весь в фольге, весь в броне, ты лежал на холодке, подскочил, заругался, разозлился и промчался.
— А чего же, чего же жилец-то не пляшет! — подмигивала я, орала.
— А он не жилец! Никакой не жилец! — дразнилась фрау, шалила, шутила мило. — Он — где хочет. Он ничей. Его помани, он тут как тут. Летает-парит — сам с собою говорит.
Она мои волосы вздернула вверх, позаплетала змейками-буклями, присесть-подпрыгнуть, в жилистых рыжих руках умудрись подскочить, напудрила добела волосы мои дыбом на своей на немецкой башке, раз-два — и три — вверх не смотри — рыбьи глаза — учтивое: «Фра… битте…» — подскок, а здесь присест…
— А чё вы-то не пляшете, фра?.. — ору, горячусь.
— У меня косточки нет в одной из ног. Но я ритм кулаком отбиваю. Я народные песни пою.
Носок оттянуть, ножку назад, головку к плечу, а ручкой верчу, теперь ты как будто бы падаешь, как будто бы кружится голова, это такое народное па, рука кавалера немедля подхватит, в этом и суть — нитка-иголка, как ты ни кренись, как ты ни падай, будешь парить в конопатых умелых руках, можешь потопать — он головой о землю стукнуться не позволит, здесь подскок, а здесь присест, потопали, он не живой, ловкий какой, кто не живой, тыквенный суп, мотает башкой, ну до чего же бесцветный, безжизненный взгляд этих голубеньких глазок Фрица!
Сам весь пляшет, а глазки стоят, сам весь пляшет, а глазки висят, сам весь пляшет, а глазки плывут рядом, прям рядом с лицом!
— Фрау, у вашего Фрица… он не очень живой… он немножко бутылка, опился супом по горлышко.
Ха-ха-ха! О-хо-хо! О, я не могу! Я лопну от смеха! Тыквенный суп булькает — прыг! — подбросили рыжие руки тебя, — ой, башмак полетел — тресь об стекло, деревянный второй — бух!
Погасла.
Кнутиха сдернула мои волосы, потную морду свою отерла. Фриц руки разжал, я упала из рук его.
Заря погасла.
Не тоскуй на вечерней заре, не мечись. Перетерпи, да и всё.
Оцепенелый жилец вздрогнул, резко встал из-за стола, противно заскрипел стул, отъезжая. Ушел в свою комнату. В тоненькой курточке. Шарфик через плечо.
— Ладно, не убирай! — махнула добрая фрау лениво, а Фрицу махнула,
Во все окно она сияла, во все окно. Я такой ее не видела никогда. Все в комнате плавало. Ее светом опоенный, плавал комнатный уют. Плыл горшок, в горшке цветок чернел. Спал цветок и плыл к луне. Стол, и шкаф, и глянцевые девушки домоводческих журналов в кофтах вязаных летали, плыли, пели в лунном свете. Плыла кровать. На кровати кто-то плыл. Ах, недужный сон под луной нехороший. Не дело это! Вспомнила и задернула шторы — не захворал бы спящий в луне. Шторы задернула — все упало. Все упало, но лучше не стало. Я присела на стул у кровати, сама все прыскаю в кулак и коленки удерживаю, не заплясать бы, а то захохочу, разбужу человека.
Разбужу человека, а что скажу?
Человек удивится страшно. Начнет расспрашивать — ты как сюда попала? Все без толку, сказать мне нечего. Рассердится, разорется: «В чужую спальню! В чужую спальню! Без спроса! Фуй!»
Он заметался на постели, это он луны надышался. Я вошла — тут такое творилось. А я и вошла — шторку задернуть, но спящий успел надышаться луны.
Разметался, лежит. Я лоб потрогала у него. Лоб холодный, и веки не дрогнули. Лицо сна. Вот твое молодое лицо — сон мой.
Ты не знаешь, а я тебя вижу. Ты добросовестно спишь, высыпаешь свою загадочную жизнь, а я на тебя загляделась. А ты на меня — нет. Никогда. Ни разу. Вот я здесь, а ты опять — где-то. Только и есть, что в лице у тебя тень хищной птички.
Какой ад для осы — горящая лампа. Какой ужас для диких зверей — ночью огонь. Ты потому свои глазки закрыл, да?
Есть такие жалобные, жалобные песни на Руси, если б ты знал!
Ах, да почему же, почему же невозможно все так!
Я ведь день люблю, я ведь не ночь, не ночь, я — день люблю! Зиму и санки!
Что ж ты мне все погасил!
И вижу я, удивясь, что в груди у него, в «поддыхе», заструился синий летучий ясный огонь.
Вот как, значит, надо! Вот так вот! Припала, стала купаться, плескаться, пить синие струи его, не дающие теней.
А он глаза открыл.
Алемания и Русланд.
Он даже засмеялся от радости. Он говорит:
— Я уж думал, что потерял тебя безвозвратно. Я уж даже тебя позабыл совсем.
Потянулся в постели так сладко:
— Никогда больше спать не буду. А то совсем все просплю!
Как они обнялись тут!
Вот и на третью ночь не может она разбудить Финиста — Ясного сокола. Заплакала она над ним, и одна слеза упала ему на щеку. Он тут же глаза открыл и говорит:
— Что-то меня обожгло.
Они жили счастливо, не замечая ни мира, ни времени, они загляделись.