Иголка любви
Шрифт:
И один там был человек. Он стоял отдельно. Он красивым тренированным жестом отводил свою сильную руку назад и как-то умело, резко, снизу метал мячик через пруд, через весь этот лед. Мячик долетал до другого берега, ударялся о земляную насыпь, уже в бестолковой, заспанной травке, и скатывался обратно, дробя солнечную полоску воды. Мячик откатывался обратно на лед и лежал, в дрожащих бликах легонький, теннисный, на легоньком, мокром ледку. Непонятно было, что больше чарует: жест мужской руки, вначале медленный, открытый и плавный, уходящий назад, а потом короткий, низкий, ножевой — вперед, или же сам летящий сквозь солнечный свет мячик, или же ожидание — долетит до того
Потом, держа его в зубах, едва-едва, как кружок воздуха, как восхищенное «о!», он мчался обратно, брызги летели из-под его лап, глаза смеялись из-под щетинистой челки, и было видно, какой тренированный, выхоленный мощный красавец этот пес, потому что он был совершенно один на пруду, один-одинешенек, черный, лепной, на стыке зимы и весны, на острие сиянья и таянья, хотя он и несся к нам, спеша всем телом, не к нам, к хозяину, такому же тренированному, глядящему только на свою собаку, оба в мускулах, сильные, тяжелые, и только он прибегал наконец и мы наконец едва слышно переводили дыхание, как хозяин вновь, чаруя всех нас, метал мячик беззвучно (почему беззвучно? мячик не может закричать) и ризеншнауцер вновь был один на льду, на пруду, а мы все изнывали от жары, но разойтись было невмочь.
Наверное, тренированный хозяин-человек любит зиму одну, никак не хочет расстаться с нею. Желает остановить время летящим мячом. (То вдоль самого льда, едва не рябя воду, то, наоборот, невероятным полукружием над прудом зависая, почти паря.) Чтобы лед загляделся, что ли. Чтобы не двигаться никуда. Потихоньку обратно. Например, к декабрю. Тренированно (скрывая ярость), терпеливо посылает мячик через весь лед-пруд достать до пятнадцатого декабря.
А собака приносит обратно.
— Натэлла! Пойдем купим пепси! Жарко! — очнулась одна черноглазая мать.
Натэлле хочется пепси, но на собаку смотреть интереснее. Темные кудри дают синеватую тень на смуглое личико девочки.
Когда собака достигает середины пруда, черные глаза ребенка взблескивают диковатым огоньком. Азарт.
А правда, очень жарко. Через две ночи — Вальпургиева, а сразу же за нею с утра — Первое мая. Через двое суток начнется май. Самый опасный месяц весны. (А в марте, кажется двадцать шестого числа, на юго-западе, на краю леса как закрутит метель! Я там была в тот день.)
Кстати, та майская гроза так и не началась. Погремело, погремело и ушло: было светло до самой ночи, и во дворе кричали дети.
После того как набегается собака по последнему льду этого года, наступит май и в мае вечер, когда не началась гроза. Хотя казалось, что вот-вот. Зря кто-нибудь переживал, как я там, перед грозой. Переживал даром.
С детства всегда боялась резких физкультурных движений. Казалось, что если так специально, пусть даже ловко, пусть даже купаясь от этого в славе, вертеть своим телом, то можно нечаянно разлететься, исчезнуть из мира совсем. Любила часами цепенеть над травинкой, утешаясь ее неподвижным стоянием в лете. Не любила ни сильных движений, ни мыслей взрывных. Любила только одно — смотреть без мыслей, без чувств на пустую красоту ластика, стеклышка, перышка.
А тут целый гигант «Олимпийский». Вошли где-то сбоку, сдали шубы, поднялись на второй этаж (как это — целый бассейн над головами у нас? Вода выше земли лежит, прямо в воздухе?), показали пропуска бабке в белом халате, свернули куда-то, еще раз поднялись по
— Люся, почему эти ящики с дырочками?
— Это шкафчики для вещей. С кодовым замком.
— Но для чего дырочки? Оттуда, из шкафов этих? И почему серый цемент кругом, и стены необъятной высоты, и окна где-то там, под потолком, их почти что не видно?
— Слушай, спроси архитектора. Здесь самое противное место, давай раздевайся.
— Догола, что ли?
— Догола.
— Люсь, Люсь, а ты слышишь эхо наших голосов? И та, последняя баба, ее даже не видно отсюда.
— Здесь такое предписание. Здесь раздеваешься, идешь в душ, моешься, надеваешь купальник и — в бассейн.
Медля и медля, снимала с себя одежду, а когда сняла всю, сложила в сумку, а сумку закрыла на молнию, стало окончательно ясно, что живые не должны находиться голыми в таких помещениях: среди цементных пространств с синеющими божницами окон под потолком, в бесцветном, белесом свете люминесцентных ламп.
Люся же покрутила замки на дверцах наших шкафов, сложила наши сумки, понажимала на цифры, и дверцы, щелкнув, захлопнулись. Удивила ненужность этой суеты. Будто бы вот — была возможность одеться и убежать отсюда, а теперь уже все — щелкнуло.
— Ты не засыпай, не засыпай, идем! — сказала Люся.
— Да нет же! — и я ей показала. Пальцем просто ткнула в ту сторону.
В той стороне, из-за дальних шкафов, уже по пояс, высунулась наклонная старуха. Она не то чтобы висела и качалась просто так, она наверняка что-то тянула за собой. Но удивило не это: как она полубурлацки, по пояс вытягивается из-за дальних шкафов, в ужасной натуге раскачиваясь, а полная тишина, ведь ясно же, что за ней, там, где не видно нам, должен стоять грохот, плеск, свист рвущих воздух тысяч крыльев взлетающей стаи птиц. Это, пожалуй, было самое страшное: только после того, как показалась тугая, далеко бьющая струя воды, а за нею конец шланга, — после этого звук образовался. (Грохот, плеск, свист рвущей воздух взлетающей стаи.) Старуха едва удерживала бьющийся шланг, стиснутая им вода была белая от напора, она была ледяная. Старуха была в белом халате, а сама была маленькая, конца же бьющемуся шлангу не было видно. Старуха скалилась от натуги, она глядела только вниз и ненавистный живой шланг тоже тыкала мордой вниз. Старуха нас не замечала, она скалилась на ледяную струю воды, не понимая ее ярости, и пыталась ткнуть ее белопенной мордой вниз, и у нее получалось, но потом вырывалось и описывало сверкающий круг в пустом бледном воздухе. Но старуха оседлывала вновь и, оскалясь, тащилась, надрываясь, полубурлацки тащилась неуклонно к нам.
— Мамочки мои, она же пьяная! — поняла Люся. — Вдребезги! В такую рань!
В то же мгновение слепой шланг обнаружил нас, дернулся в нашу сторону, и мы ничего не успели, открыв рот для крика, мы смотрели, как летит на нас сбоку, сияя какой-то великолепной (это нас-то, ничтожных?!) ликующей победой, доблестью стальной, летит-гремит ледяная тугая струя разрубить нас поперек, ровно по пояснице…
…Мы обошли шкафы с другой стороны и увидели двустворчатую, белого, молочного стекла дверь, за ней тоже шумела вода. Но уже не продольно. Вертикально. Она лилась сверху.