Игра на разных барабанах
Шрифт:
Помню, какое впечатление произвели на меня остатки краски на борту, форма, созданная человеком, тщательно продуманная и построенная по четкому плану для жизни. Лодка олицетворяла весь оставшийся где-то мир: корабли и порты, уличные мостовые и кафе, вино и пончики, расписание поездов и газеты, банкноты и почту, прачечные и театры. Я плыл к лодке, избавившись от Робинзона, — сейчас он казался мне призраком. Смешным, в общем-то, совсем не страшным. И мысли… опять появились мысли, их было много, и они неслись, как косяк мелких рыбешек, мечущихся в воде то в одну, то в другую сторону. И снова появился я.
С трудом мне удалось высвободить неподвижную тяжесть лодки из ловушки скал. Я толкал ее перед собой, борясь с волнами, захлебываясь морской водой. Толкал влево, где, я знал, было мелко, и когда коснулся ногами дна, стало значительно легче. Это была самая большая моя добыча, деревянный кит,
Когда я коснулся ногами дна и смог заглянуть в лодку, я увидел там то, чего больше всего страшился с первого дня на острове, что мне снилось и чего, по правде говоря, я ожидал, — в лодке лежало мертвое тело. Ничком, в хлюпающей воде. Маленькое, укутанное в коричневый плащ с пятнами соли, без лица — лицо было скрыто красной от крови водой и черными длинными волосами. Я отпустил лодку и в панике бросился к берегу, наверное, громко крича. Бежал по горячему песку в сторону скал, падал, вскакивал, облепленный песком, снова бежал. Заполз в шалаш и оттуда увидел, что лодка сама прибилась к берегу и теперь ритмично, почти кокетливо, трется о песок. Искушает. Червивое яблоко. Красивый плод с червяком в сладкой мякоти.
Я закопаю тело женщины и постараюсь обходить это место. У острова будет свое кладбище, как у настоящего поселения. Я должен это сделать. Другого выхода нет.
Я встал и медленно вернулся на берег. Лодка терлась о песок, а я, худой и бородатый, стоял над этим неожиданным, странным катафалком.
Пришлось напрячь все силы — только теперь обнаружилось, что я очень ослабел. Вытащив лодку на песок и закрыв глаза, я ухватил тело под мышки. Оно было тяжелым из-за пропитанной водой одежды. Когда мне удалось наполовину перекинуть его через борт, от него отделился комочек, сверточек. Голос… страшный голос — тихий плач, писк. Это невозможно, невозможно, — подумал я. Развернул испачканный конверт — ребенок, младенец. Я понятия не имел, сколько ему может быть дней или месяцев, никогда, наверное, не видел младенца так близко. С волнением взял его на руки. Мое сердце бешено колотилось.
Он был легкий, крохотный, неуклюже шевелился. Я чувствовал это движение и тепло маленького тела. Боялся, что уроню его или слишком крепко сожму. Развернул мокрые грязные пеленки и увидел, что это мальчик. У него были темные тонкие волосы, закрытые веки в голубых прожилках. Я рассматривал его, как случайно пойманную диковинную несъедобную рыбу, чудище морское. И, не зная, что с ним делать, просто отложил его в сторону, в тень скалы. Живой человеческий детеныш.
Долго я рыл яму в песке. Песок ссыпался обратно, но присутствие ребенка в тени скалы прибавляло мне сил. Я не мог его взять, пока не похоронил мать. Знал, что не смогу посмотреть на ее лицо. Не смогу позволить мертвым глазам взглянуть мне в глаза. Солнце уже стояло низко, когда мне удалось ее закопать. Я положил женщину в эту неглубокую могилу лицом вниз. Не прочитал над ней молитвы, не сочувствовал ей, боялся ее. Ненавидел это тяжелое мертвое тело, лицо, скрытое черными длинными волосами. Омерзительное металлическое зловоние крови и смерти. Я боялся, что, если позволю ей смотреть из-под песка в небо, ночью она встанет и убьет меня. Демон на острове.
Направляясь к скалам, я подумал, что следовало бы вырыть еще одну яму, поменьше, но с облегчением увидел, что ребенок вертится и хнычет — значит, жив. Осторожно взял его на руки — головка качалась, пришлось прижать младенца к себе. Я отнес его к углублению в скале, откуда брал воду. Неумело помыл, а он заплакал, но очень тихо. Плач напоминал писк птицы, мне было жаль его: я понимал, что не смогу сохранить жизнь такому крохе. Злился на себя — ведь мог его просто оставить. Не слышал бы сейчас, как он умирает. Возвратился бы через какое-то время и закопал его в песке рядом с матерью. Забыл бы. Тот небрежно выбитый на камне набросок божества или демона получил бы свою жертву, как получают налог. Взял бы себе жизнь младенца с его возможным будущим и подкрепился им, как больной подкрепляется бульоном. Вечно голодные боги и жертвы человека, отданные добровольно, как этот младенец, или против воли, как мои попутчики.
Было жарко, и я оставил ребенка голым, чтобы обсох. Когда смотрел на него, мне казалось, что я смотрю не на человека: это была маленькая резиновая игрушка, таинственное создание природы — гладкое и приятное на ощупь, но совершенно нереальное. Он слабо шевелился, иногда, все реже, открывал глаза. Я понял, что должен убить его — это единственный гуманный выход, лучше, чем позволить ему медленно умирать от голода. Стал раздумывать, как это сделать. Или задушу его пеленками, или — может, это будет проще — пойду на берег и немного подержу его под водой. Потом зарою в песке. У меня будут свои мертвые тела на пляже. Исполнится сон. Я положу на этом месте камешки.
Но ребенок вдруг заплакал, стал захлебываться от плача. Я разозлился и, не совладав с собой, ушел к морю, чтобы не слышать крика. Там отыскал свои ловушки и с радостью убедился, что в них попалось несколько рыбок. Вытащил их из воды и оглушил, ударив о камень. Разжег костер, нанизал рыб целиком на прутик, как бусины, и изжарил над огнем, посматривая в сторону ребенка. Стал отделять белое мясо, мял его пальцами, стараясь вынуть все кости, и эту мякоть дал ему. Он не умел есть, но его губы отреагировали на прикосновение и жадно задвигались. Он открыл глаза и крутил головкой, ища несуществующий сосок. Громко заплакал от страшной, несправедливой беспомощности. Подавился рыбой и теперь, побагровев, кашляя, заходился от крика. Его плач меня успокоил — я взял его на руки и прижал к себе. Маленькая головка, покрытая птичьим пушком, тоненькие голубые жилки. Хрупкость. Губы, судорожно ищущие чего-то на жестком полотне выгоревшей на солнце рубашки. Я ощутил слабую судорогу, пробежавшую от груди в низ живота, как последняя, самая слабая волна оргазма. Я хорошо это помню. Испытывал потом много раз. Как будто мое тело изнутри заново перестраивалось. Как будто через никогда не использовавшееся устройство пропустили ток. Волнение, выраженное телом, в теле. Странно приятное. Потрясающее. Чужое. Слишком сильное для меня.
С ребенком на руках я пошел к скалам, где была пресная вода, снял нижнюю рубашку, намочил и мокрый краешек вложил малышу в рот. Он зачмокал, стал жадно сосать. Блуждающий взгляд в какой-то момент остановился на моем лице. Я хотел бы понять, что появилось в этих глазах, какое чувство, какое выражение. Но ничего там не было — просто ребенок меня заметил, задержал на мне взгляд. Я стал для него существовать. И, взволнованный открытием, что могу хотя бы утолить его жажду, мочил тесемки и давал ребенку сосать, несколько раз, механически, пока он, ослабев, не уснул. Я сидел, боясь пошевелиться, у меня затекли ноги, но теперь я был готов на любые жертвы, наши тела будто срослись — вот откуда эта судорога. Я почувствовал, что целиком превращаюсь в плоскую поверхность, обращенную к ребенку, как огромный парус на ветру, как раскрывшийся глаз цветка, всматривающийся в солнце. Плавал вокруг маленького тельца. Солнце неторопливо ползло по моим ногам, поднималось, пожирало меня и испепеляло. Пот тек по голой груди, щекотал кожу. Младенец спал с открытым ртом, касаясь щекой моей обнаженной груди.
Вы уже, наверное, знаете, что теперь произойдет, правда? Но я не знал. В эту бесконечно долгую, пронизанную солнцем минуту ребенок стал для меня необычайно важным, более важным, чем я сам. Покорил остров; завладел им. Когда он умрет, все уйдет под воду, именно так и будет. Мы станем Атлантидой. Уже незачем будет ловить рыбу и, как сомнамбула, обходить остров.
После полудня, когда малыш опять запищал, я размочил в воде найденную старую фигу — во мне пробудились остатки рационального мышления, я вспомнил о простых сахарах, фруктозах, или как их там, — они придадут ребенку сил, хотя я и не обольщался: этого недостаточно. Может, сделать кашицу из рыбы и настой из фиги — какой-никакой белок и сахар… Мне хотелось верить, что молоко — только привычный ритуал, заведенный природой; возможно, для жизни вообще не нужно материнское молоко. Младенец хотел пить, но хаотичное движение губ не принесло результата. Вода текла по щекам и заливалась в ушную раковину. Я осторожно его вытер. Ребенок час от часу слабел, у него были холодные руки и ступни, и я вынес его на солнце, заслонив лицо листьями. Буду хотя бы рядом, когда он отойдет. Меня душили слезы. Хотя бы, хотя бы. Потом лег рядом с младенцем, как и он, голый, съежился, прижав его к груди, и погрузился в полусон с неотвратимой, как морской прилив, уверенностью, что умру, когда он умрет.
Я проснулся от щекотки, робкого нежного прикосновения к обнаженной груди. Открыл глаза и с облегчением убедился, что ребенок еще дышит. Солнце переместилось, и теперь мы лежали, освещенные его угасающими оранжевыми лучами. Я перевернулся на живот и вдруг почувствовал боль, которая, кажется, была мне уже знакома. В голове мелькнуло какое-то смутное воспоминание — о летнем фруктовом саде, запахе черной смородины и крыжовника. Это было давно, очень давно. Боль в груди — такая же, как тогда, более двадцати лет назад, боль мальчишеских припухших сосков, шутка, которую сыграла с тобой природа в период созревания. Для чего у мужчин соски, почему они родятся, меченные знаком изначальных противоречий? Вы когда-нибудь задумывались об этом?