Игра в классики
Шрифт:
– А вдруг и с любовью так, – сказал Грегоровиус. – Как чудесно: восхищаешься рыбками в аквариуме, а они внезапно взмывают в воздух и летят, точно голуби. Дурацкая надежда, конечно. Мы все отступаем из страха ткнуться носом во что-нибудь неприятное. Нос как край света – тема для диссертации. Вы ведь знаете, как учат кошку не гадить в комнате? Тычут носом. А как учат свинью не поедать трюфели? Палкой по носу, ужасно. Я думаю, Паскаль был величайшим знатоком проблем носа, достаточно вспомнить его знаменитое египетское суждение.
– Паскаль? – сказала Мага. – Что за египетское суждение?
Грегоровиус вздохнул. Стоило ей спросить что-нибудь, все вздыхали. И Орасио – тоже, но особенно – Этьен, он не просто вздыхал, но сопел, фыркал и обзывал глупой. «Какая я невежественная – до фиолетового», –
(—141)
26
– По сути, – сказал Грегоровиус, – Париж – это огромная метафора.
Он постучал пальцем по трубке, примял табак. Мага уже закурила вторую сигарету и снова напевала. Она так устала, что даже не разозлилась, когда не поняла фразы. А поскольку она не поспешила задать вопроса, как того ожидал Грегоровиус, то он решил объяснить сам. Мага слушала его словно издали, сигарета и темнота, окутывавшая комнату, помогали ей. Она слышала отдельные, не связанные между собой фразы, несколько раз был упомянут Орасио, разлад, царивший в душе Орасио, бесцельные блуждания по Парижу, которым предавались почти все члены Клуба, оправдания и доводы для веры в то, что все это может обрести какой-то смысл. Случалось, что фраза, сказанная Грегоровиусом, вдруг рисовалась в темноте зеленым или белым: то это был Атлан, а то – Эстев, потом какой-нибудь звук начинал крутиться, затем слипался и разрастался в Манессье, или в Вифредо Лама, или в Пьобера, или в Этьена, или в Макса Эрнста. Забавно, что Грегоровиус говорил: «…и вот все созерцают эти вавилонские пути, так сказать, а значит…» – а Мага видела, как из слов рождаются сверкающий Дейроль, Бисьер, но Грегоровиус уже говорил о бесполезности эмпирической онтологии, а это вдруг становилось Фридлендером или утонченным Вийоном, который прореживал тьму и заставлял ее дрожать, эмпирическая онтология, голубоватое, словно из дыма, и розовое, эмпирическая, светло-желтое углубление, в котором мерцали белесые искры.
– Рокамадур заснул, – сказала Мага, стряхивая пепел. – Мне бы тоже поспать хоть немного.
– Сегодня Орасио не придет, я полагаю.
– Как знать. Орасио, словно кошка, может, сидит где-нибудь на полу, под дверью, а может, на поезде едет в Марсель.
– Я могу остаться, – сказал Грегоровиус. – Вы поспите, а я пригляжу за Рокамадуром.
– Да мне спать не хочется. Вы говорите, а я все время в воздухе вижу какие-то штуки. Вы сказали: «Париж – это огромная метафора», а у меня перед глазами что-то вроде знаков Сутая, все красное и черное.
– Я думал об Орасио, – сказал Грегоровиус. – Удивительно, как он переменился за те месяцы, что я его знаю. Вам-то, наверное, незаметно, вы слишком близко к нему и сами в этих переменах существенно повинны.
– Что значит – огромная метафора?
– В том состоянии, в каком он сейчас, люди ищут способ убежать – это может быть вуду, марихуана, Пьер Булез или рисующие машины Тингели. Он догадывается, что где-то в Париже – в одном из его дней, или смертей, – в одной из встреч скрывается ключ, который он ищет, ищет как безумный. По сути, он не осознает, что за ключ ищет, и даже того, что этот ключ существует. Он только предугадывает его контуры и его лики; в этом смысле я говорю о метафоре.
– А почему вы говорите,
– Законный вопрос, Лусиа. Когда я познакомился с Орасио, я классифицировал его как интеллектуала-дилетанта, другими словами, интеллектуала-любителя, не профессионала. Вы ведь такие там, правда? У себя, в Мату-Гросу.
– Мату-Гросу – в Бразилии.
– На берегах Параны, одним словом. Очень умные, любознательные, страшно информированные. Гораздо более, чем мы. И в итальянской литературе разбираетесь, например, и в английской. А уж испанский «золотой век» или французская литература – просто с языка у вас не сходят. Таким был и Орасио, с первого взгляда видно. И удивительно, как он изменился за такое короткое время. Огрубел, достаточно взглянуть на него. Еще не совсем грубый, но к этому идет.
– Зачем зря говорить, – проворчала Мага.
– Поймите меня правильно, я хочу сказать, что он ищет черный свет, ключ и начинает понимать, что все это надо искать не в библиотеках. А по сути дела, вы научили его этому, и он уходит именно потому, что никогда не сможет вам этого простить.
– Орасио не поэтому уходит.
– Ну, есть еще и некое лицо. Он сам не знает, почему он уходит, и вы не можете знать, что является причиной его ухода, разве что решитесь поверить мне.
– Не поверю, – сказала Мага, соскальзывая со стула и укладываясь на полу. – Я вообще ничего не понимаю. А про Полу – не надо. Я не желаю говорить про Полу.
– Тогда смотрите, что нарисуется в темноте, – мягко сказал Грегоровиус. – Разумеется, мы можем говорить и о чем-нибудь другом. Вы знаете, что индейцы племени чероки все время требовали у миссионеров ножниц и в результате собрали такую коллекцию, что теперь эта группа населения на земном шаре имеет, можно сказать, самое большое количество ножниц на душу населения? Я прочитал об этом в статье Альфреда Метро. Мир полон необычайных вещей.
– А почему все-таки Париж – огромная метафора?
– Когда я был еще ребенком, – сказал Грегоровиус, – няньки занимались любовью с уланами, расквартированными в районе Востока. И чтобы я не мешал их утехам, меня пускали играть в огромный салон, весь в коврах и гобеленах, которые привели бы в восхищение и Мальте Лауридса Бригге. На одном ковре был изображен план города Офир таким, каким он дошел до Запада в сказках. Стоя на четвереньках, я носом или руками толкал желтый шар по течению реки Шан-Тен, через городские стены, которые охраняли чернокожие воины, вооруженные копьями, и, преодолев множество опасностей, не раз ударившись головою о ножки стола из каобы, который стоял в центре ковра, я добирался до покоев царицы Савской и, точно гусеница, засыпал на изображении столовой. Да, Париж – метафора. А теперь и вы, мне думается, брошены на ковре. Что за рисунок на этом ковре? Ах, украденное детство, а что же еще, что же еще! Я двадцать раз бывал в этой комнате и совершенно не способен вспомнить рисунка на этом ковре…
– Он так замызган, что рисунка почти не осталось, – сказала Мага. – Кажется, на нем два павлина целуются клювами. И выглядит это довольно неприлично.
Они замолчали, слушая шаги на лестнице: кто-то поднимался вверх.
(—109)
27
– Ax, Пола, – сказала Мага. – Я о ней знаю больше, чем Орасио.
– При том, что вы ее никогда не видели?
– Видела, да еще как, – сказала Мага нетерпеливо. – Орасио приносил ее сюда в волосах, на пальто, дрожал тут от нее, смывал ее с себя.
– Этьен и Вонг рассказывали мне об этой женщине, – сказал Грегоровиус. – Они видели их как-то вместе, на террасе кафе, в Сен-Клу. Одним звездам ведомо, что им всем надо было в Сен-Клу, но так случилось. Они говорят, Орасио смотрел на нее завороженно, как на муравейник. Вонг потом воспользовался и построил на этом очередную свою сложную теорию о сексуальном насыщении; по его мнению, продвигаться в познании можно было бы все дальше и дальше, если бы в каждый отдельный момент удавалось сохранить такой коэффициент любви (это его слова, вы уж простите меня за эту китайскую грамоту), при котором бы дух резко выкристаллизовывался в иное измерение, переносился бы в сюрреальность. Вы верите в это, Лусиа?