Их было семеро…
Шрифт:
— При чем здесь аборты? — не понял командующий.
— Я не знаю, сколько стоит почка или роговица глаза, но цены могут быть сопоставимы с ценой препарата Ф. А цена его: сто тысяч долларов за один грамм.
— За один грамм?! — поразился командующий.
— Вот именно, — подтвердил Док.
— Мы произведем самую тщательную проверку. Мой адъютант лично этим займется. Он парень въедливый. И если что…
— О чем вы говорите?! — вмешался я. — О другом нужно говорить: сколько матерей не смогли в последний раз увидеть лицо своего сына!
— Я повторяю: программа закрыта, — ответил командующий. — Продолжение ее признано
Я поправил:
— Скажите лучше: не без помощи полевого командира Исы Мадуева.
— Сейчас это уже не имеет значения. Программы нет. Но если о ней станет известно — даже задним числом… Вы задействованы на самых опасных заданиях. Нельзя исключать, что кто-то из вас может попасть к боевикам. И под пытками рассказать о ней. Ваше увольнение эту опасность нейтрализует.
— Товарищ генерал-лейтенант, это вы сами придумали? — изумился я.
Он хмуро покачал головой:
— Нет.
Мы молчали. Совершенно обалдели. Логика была — высший пилотаж. И единственный из нас, кто нашелся, был Артист. Он подошел к столу командующего и вежливо попросил:
— Можно на секунду вашу сигарету?
Взял из рук ничего не понимающего командарма дымящуюся «Мальборо», подсел к столу, поддернул обшлаг форменки на левой руке и приложил сигарету к коже повыше запястья. И эдак медленно, не торопясь, потушил. После чего вернул сигарету командующему, сказал «Извините» и сел на свое место.
Мы-то знали этот фокус Артиста, а командующий просто офонарел.
Собственно, это был никакой не фокус. Как-то в казарме мы заговорили о пытках. Ну, мало ли о чем говорят в казармах. Чаще, конечно, о бабах, но и другие темы проскальзывают. Вот и вывернулось из трепа: может ли человек выдержать пытку? Знали, конечно, из книг: может. Партизаны в войну, а еще раньше Джордано Бруно, ранние христиане, протопоп Аввакум. Но — как? Вот тогда Артист нам это и продемонстрировал. А потом рассказал. Он с детства жутко боялся боли. Когда в школе объявляли, что завтра будут делать прививки, всю ночь не спал. А перед любым уколом вообще обмирал от ужаса. И однажды, он уже в театральном учился, вышло так, что его девушка сказала ему, что полюбила другого. Артист вспоминал: «Я понял, что схожу с ума. И чтобы хоть как-то отвлечься, случайно ткнул сигаретой в руку. И ощутил не боль, а облегчение. Боль, конечно, тоже была. Но это было — как комариный укус». Вот тогда, сказал он, я и понял, что есть кое-что сильнее любой боли. Ненависть, ярость, гордость, любовь. Только о них надо думать, а не о боли. Предложил: не хотите попробовать? И мы попробовали, каждый. И ничего, нормально выдержали. С того дня у каждого на левой руке, повыше запястья, по метке осталось. А у самого Артиста их было четыре. Не слишком-то, видно, ему везло в любви.
Командующий долго рассматривал потушенную сигарету, потом бросил ее в пепельницу и спросил:
— Что вы этим хотели сказать? Артист только плечами пожал:
— Да ничего.
Командующий жахнул по столу ладонью так, что на пол посыпались бумаги и карандаши.
— Не я этот приказ подписал, ясно? Не я!
Я спросил:
— А кто?
— На, капитан, читай!
Я взял листок приказа, отпечатанный на служебном бланке. Подпись на нем была: заместитель министра обороны. Я передал приказ Доку, он — Боцману, бумага обошла всех и вернулась на стол командующего.
— Теперь верите? —
— И ничего не смогли сделать? Он только развел руками:
— Ничего… Извините, ребята, но так получилось.
— Не расстраивайтесь, товарищ генерал-лейтенант, — успокоил я его. — Я все думал: почему у нас ничего не получается? В Афгане обосрались, в Чечне обсираемся на каждом шагу. А причина-то очень простая. Если боевой генерал, командующий действующей армией, бессилен против министерской вши — это не армия. Это выгребная яма. И сидеть в ней по уши в говне — увольте!
Я содрал свои капитанские погоны, «Орден Мужества», первую мою медаль «За отвагу», которой очень гордился, и все это добро положил на письменный стол командующего. То же самое сделали Док, потом Артист, Боцман, Трубач и Муха. Через минуту перед командующим уже лежала целая горка офицерских погон и боевых наград свободной России.
— А чего ж «Орла» не бросаешь? — хмуро поинтересовался он.
— Этот орден был мне вручен правительством Соединенных Штатов. А к нему никаких претензий у меня нет. Честь имею!
С порога я оглянулся. Командующий сидел за своим столом, невидяще глядя перед собой. Жалко мне было его? Нет. Тимоху мне было жалко. Других ребят, которые полегли в развалинах Грозного и на всех хасавюртах. И тех, кто из Афгана вернулся домой в цинке под условным шифром «груз 200». Вот их мне было до муки жалко. А его — нет.
Через два дня мы обменялись адресами и распрощались на Курском вокзале. Артист, Муха и Трубач были коренными москвичами, тут были их родительские дома, и старики были еще живы. Боцман был из Калуги, там у него была жена и трехлетний сын, жили в двухкомнатной «хрущевке», которую дали жене от фабрики. У Дока была однокомнатная квартира в Подольске, он получил ее при разделе его двухкомнатной московской квартиры после развода с женой. А мне, моей жене Ольге и дочке Настене путь лежал сначала в Зарайск, а потом еще дальше — в деревню Затопино на берегу речки Чесны. Там догнивала изба-пятистенка, пустовавшая после смерти матери, всего на три года пережившей отца.
Другого дома у меня не было.
Глава третья. Форс-мажор
I
Приказ был понятным. Хоть и не сразу. Предельно четким. Если отбросить словесную шелуху. А с точки зрения нормальной человеческой морали, которой привык руководствоваться полковник Константин Дмитриевич Голубков, не слишком, впрочем, об этом задумываясь, — просто чудовищным. Когда до Голубкова дошла суть дела, словно бы специально прикрытая обтекаемыми формулировками и специальной терминологией, у него едва брови на лоб не полезли. Да как же это? Да разве так можно? Да это же…
Чччерт знает что!
Но внешне он своих чувств, конечно, не проявил, лишь нахмурился, что вполне могло сойти за высшую степень сосредоточенности. Как и все участники этого совещания в очень узком кругу, он внимательно слушал начальника управления, дающего установку, только все строчили в черных блокнотах, которые запрещалось выносить из здания, а Голубков лишь постукивал своим блокнотом по колену. Это не укрылось от взгляда начальника. Он прервался и с нескрываемым раздражением обратился к полковнику: