ИЛИ – ИЛИ
Шрифт:
– Но оставить… бросить… промышленное предприятие, как будто мы живем в век кочевников или дикарей, бродящих по джунглям!
– А разве нет? – Он улыбался – полунасмехаясь, полусочувствуя: – Зачем мне оставлять документ? Я не хочу помогать бандитам притворяться, что частная собственность все еще существует. Я подчиняюсь правилам, которые они установили. Они говорят, что я им не нужен, им нужен лишь мой уголь. Пусть берут его.
– Значит, вы принимаете их условия?
– Разве?
Дэгни простонала, глядя на запасной выход:
– Что он с вами сделал?
– Он сказал, что у меня есть право на существование.
– Я
– Если вы думаете, что он сделал именно это, поведав мне некое откровение, то я могу понять, насколько непостижимым это вам кажется. Но он сделал другое. Он только определил то, чем я живу, чем живет каждый человек – пока не начинает разрушать себя.
Дэгни понимала всю тщетность своих усилий, понимала, что ничего не может сказать.
Денеггер посмотрел на ее склоненную голову и нежно произнес:
– Вы храбрый человек, мисс Таггарт. Я знаю, что вы сейчас переживаете и чего это вам стоит. Не мучайте себя! Позвольте мне уйти.
Она встала и опустила глаза. Денеггер увидел, как Дэгни уставилась вниз, потом рванулась вперед и схватила стоящую на краю стола пепельницу. В пепельнице лежал окурок сигареты со знаком доллара.
– Что случилось, мисс Таггарт?
– Он… курил эту сигарету?
– Кто?
– Ваш посетитель – он курил эту сигарету?
– Гм, не знаю… думаю, да… Кажется, я видел, как он курил… Позвольте взглянуть… Нет, это не моя сигарета, значит, должно быть, его.
– У вас сегодня были другие посетители?
– Нет. Но в чем дело, мисс Таггарт? Что случилось?
– Можно мне забрать это?
– Что? Окурок? – Он в замешательстве уставился на нее. – Да. Гм, конечно. Но зачем?
Дэгни смотрела на окурок, как будто это было сокровище.
– Не знаю… Не знаю, что он мне принесет. Но это ключик, – она горько улыбнулась, – к моей личной тайне.
Дэгни стояла, упорно не желая уходить, и смотрела на Денеггера – таким взглядом провожают человека, уходящего туда, откуда нет возврата.
Денеггер улыбнулся и протянул ей руку:
– Не буду прощаться, потому что я увижу вас снова не в таком уж далеком будущем.
– О, – страстно произнесла она, пожимая через стол его руку, – вы вернетесь?
– Нет. Вы присоединитесь ко мне.
В темноте над строениями виднелось только слабое красное свечение, словно прокатные станы были живы, но спали, подтверждая это ровным1 дыханием печей и мерным сердцебиением конвейера. Реардэн стоял у окна своего кабинета, прижав руку к стеклу, – на расстоянии в его руку вмещалась половина всех этих сооружений, словно он пытался удержать их.
Он смотрел на стену, состоящую из вертикальных полос, – батарею коксовых печей. Узкая заслонка, скользя, отворялась и выпускала дыхание огня; из печи плавно выскальзывал лист раскаленного докрасна кокса – как ломтик хлеба из гигантского тостера. Мгновение он висел неподвижно, затем по нему проносилась рваная трещина, и он осыпался в вагонетку, стоящую на рельсах снизу.
«Денеггер коул», думал Реардэн. Это была единственная мысль в его сознании. Его охватило чувство одиночества, такое безграничное, что его собственную боль, казалось, поглотила огромная пустота.
Вчера Дэгни рассказала ему о своей тщетной попытке и передала послание Денеггера. Утром он
«Единственный человек, которого я любил». И это сказал Кен Денеггер, который никогда не выражал ничего более личного, чем «послушай, Реардэн». Реардэн пытался понять: почему мы упустили это? Почему мы оба приговорены – в часы, когда не сидим за своим рабочим столом, – к изгнанию среди мрачных незнакомцев, которые заставили нас отказаться от всех желаний: дружеской близости, звука человеческих голосов? Могу ли я потребовать назад хоть единственный час, потраченный на моего брата Филиппа, и посвятить его Кену Денеггеру? Кто сделал нашим долгом принимать в качестве единственной награды за труд пытку, заставляя симулировать любовь к тем, кто не вызывает у нас ничего, кроме отвращения? Мы, способные дробить камень и плавить металл для своих целей, почему мы не добивались того, чего хотим, от людей?
Реардэн пытался заглушить в сознании эти слова, понимая, что сейчас бесполезно размышлять о них. Но слова не пропадали, они были словно обращены к умершему. Нет, я не проклинаю тебя за твой уход – если ты ушел, обуреваемый этим мучительным вопросом. Почему ты не предоставил мне возможность сказать тебе – а что, собственно, сказать? Что я одобряю?.. Что я не могу ни осудить тебя, ни последовать твоему примеру?
Реардэн закрыл глаза и на мгновение позволил себе испытать безмерное облегчение, которое чувствовал бы, если бы так же ушел, бросив все на свете. Потрясенный утратой, он ощущал потаенную зависть. Почему они не пришли и ко мне и не представили неопровержимый довод, заставивший бы меня уйти? Но в следующее мгновение гневная дрожь поведала ему, что он убьет любого, кто попытается сделать ему такое предложение, убьет прежде, чем узнает тайну, которая заставит его покинуть заводы.
Было поздно, все служащие уже ушли, Реардэн боялся дороги домой и пустоты вечера, ожидавших его впереди. Ему казалось, что враг, стерший с лица земли Кена Денеггера, поджидает его в темноте. Он больше не был неуязвим, но что бы это ни было, откуда бы ни исходило, здесь он в безопасности, как в кругу огней, зажженных, чтобы отвратить зло. Он смотрел на блестящие светлые пятна на темных окнах вдалеке; они напоминали неподвижную зыбь солнечного света на воде. Это было отражение неоновых огней, горящих на крыше здания, где он находился, и гласящих: «Реардэн стил». Реардэн подумал о той ночи, когда ему захотелось зажечь вывеску над своим прошлым, гласящую: «Жизнь Реардэна». Почему ему захотелось этого? Для кого?
Он подумал – с горьким изумлением и впервые, – что счастливую гордость, которую он когда-то чувствовал, порождало его уважение к людям, к значимости их восхищения и их суждения. Он больше не испытывал этого. Нет таких людей, думал Реардэн, чьему взору он бы хотел открыть эту надпись.
Он резко отвернулся от окна. Схватил пальто – резким размашистым жестом, предназначенным для того, чтобы втолкнуть себя назад, в состояние действия. Запахнув обе полы, он резко затянул пояс и торопливо, быстрым щелчком выключил свет на выходе, из кабинета. Распахнул дверь – и остановился. В углу полутемной приемной горела лампа. На краю стола в позе терпеливого ожидания сидел человек; это был Франциско Д'Анкония.