ИЛИ – ИЛИ
Шрифт:
– Благодаря деревянному башмаку, – подхватил Филипп, наклонив голову, чтобы изучить его с видом строгого критика. – Вот это мастерский штрих. У каждого найдутся свечи, столовое серебро и остальной хлам, для этого не нужно ничего, кроме денег, но башмак – он требует воображения.
Реардэн молчал. Отблески свеч играли на его лице, как на портрете; портрет выражал всеобщую учтивость.
– Ты не притронулся к вину, – сказала мать, глядя на него. – Думаю, ты должен поднять тост за людей нашей страны, которые так много тебе дали.
– Мама, Генри не в настроении, – вмешалась Лилиан, – боюсь, День Благодарения – праздник лишь для тех, у кого чистая совесть. – Она подняла свой бокал, но задержала руку
– Да.
Лилиан поставила бокал на стол:
– Каким образом?
– Увидишь завтра.
– Уж не вообразил ли ты, что можешь выйти сухим из воды?
– Я не знаю, из какой именно жидкости я должен выйти сухим
– Ты осознаешь, что выдвинутое против тебя обвинение чрезвычайно серьезно?
– Осознаю.
– Ты признался, что продал сплав Кену Денеггеру.
– Да.
– Тебя могут посадить в тюрьму на десять лет.
– Не думаю, что они это сделают, но это возможно.
– Ты читаешь газеты, Генри? – – спросил Филипп со странной улыбкой на губах.
– Нет. – А стоило бы!
– Да? Почему?
– Если бы ты только знал, какими словами тебя называют!
– Это интересно, – произнес Реардэн. Слова относились к улыбке Филиппа, выражавшей удовольствие.
– Ничего не понимаю, сказала мать. – Тюрьма? Ты сказала про тюрьму, Лилиан? Генри, тебя хотят посадить в тюрьму?
– Могут.
– Но это смешно! Сделай что-нибудь.
– Что?
– Не знаю. Я ничего в этом не смыслю. Уважаемые люди не садятся в тюрьму. Сделай что-нибудь. Ты всегда знал, что делать.
– Но не в таких делах.
– Я не верю в это. – В ее голосе звучали интонации испуганного избалованного ребенка. – Ты говоришь так только из вредности.
– Он строит из себя героя, мама, – вмешалась Лилиан. Она холодно улыбнулась, оборачиваясь к Реардэну: – Тебе не кажется, что твоя поза совершенно бессмысленна?
– Нет.
– Ты же знаешь, что в подобных случаях… дела никогда не доводят до суда. Всегда есть пути избежать его, все уладить по-дружески – если знаешь нужных людей.
– Я не знаю нужных людей.
– Возьмем, к примеру, Орена Бойла. Его грешки много серьезнее твоих мелких спекуляций на черном рынке, но у него хватает ума держаться подальше от зала суда.
– Значит, у меня его не хватает.
– А ты не считаешь, что пора приспособиться к требованиям времени?
– Нет.
– Ну, тогда я не понимаю, как ты можешь притворяться жертвой. Если ты сядешь в тюрьму, то исключительно по собственной вине.
– О каком притворстве ты говоришь, Лилиан?
– О, я знаю, ты считаешь, что борешься за нечто вроде принципа, но все дело лишь в твоей неслыханной самонадеянности. Ты поступаешь так только потому, что считаешь себя правым. г Ты думаешь, правы они?
Она пожала плечами:
– Это и есть самонадеянность, о которой я толкую, мысль, что кому-то есть дело до того, кто прав, а кто нет. Это высшая форма тщеславия – твоя уверенность в том, что надо всегда поступать правильно. Откуда ты знаешь, что правильно? Кто может это знать? Это только иллюзия, которая льстит твоему эгоизму и задевает других людей, выставляя напоказ твое превосходство над ними.
Реардэн с интересом посмотрел на жену:
– Почему же это должно задевать других, если это только иллюзия?
– Разве есть необходимость уточнять, что в твоем случае это не столько иллюзия, сколько лицемерие? Вот почему я нахожу твою позицию абсурдной. В человеческой жизни вопрос, кто прав, не имеет значения. А ты, конечно, человек – разве нет, Генри? Ты не лучше любого из тех, перед кем предстанешь завтра. Думаю, следует помнить, что не тебе отстаивать какие-то принципы. Может быть, конкретно в этом деле ты и жертва, может быть, они
Она остановилась, чтобы насладиться произведенным эффектом. Эффекта не было, если не считать, что интерес Реардэна усилился; он слушал, словно был одержим каким-то безличным научным любопытством. Это была не та реакция, которой она ожидала.
– Думаю, ты понимаешь меня, – произнесла Лилиан.
– Нет, – спокойно ответил Реардэн, – не понимаю.
– Мне кажется, пора отбросить идею собственного совершенства, что, как ты сам понимаешь, тоже является иллюзией. Думаю, надо научиться ладить с другими людьми. Времена героев канули в Лету. Настало время человечества, причем в более глубоком смысле, чем ты себе представляешь. От людей больше не ожидают, что они станут святыми, как и не ждут, что их будут наказывать за грехи. Нет ни правых, ни виноватых, мы – и те и другие – все вместе, мы все люди, а человек несовершенен. Ты ничего не добьешься, доказывая завтра, что они не правы. Умнее будет любезно уступить только потому, что это практично. Умнее будет молчать именно потому, что они не правы. Они это оценят. Иди на уступки, и уступят тебе. Живи и дай жить другим. Давай и бери. Уступи и принимай. Такова тактика нашего времени, и тебе пора смириться с этим. Только не говори, что ты слишком порядочен для этого. Тебе известно, что это не так и что я знаю это.
Его взгляд, задумчиво застывший на какой-то точке в пространстве, не был ответом на ее слова; это был ответ на голос, говоривший ему: «Вы думаете, что это всего лишь тайный заговор с целью присвоить ваше богатство? Вы, знающий источник богатства, должны знать, что это намного хуже заговора». Реардэн повернулся и взглянул на Лилиан. Ее речи оказались совершенно бесполезны – он не почувствовал ничего, кроме полнейшего безразличия. Гудящий поток ее оскорблений был похож на отдаленный звук клепальной машины – нудный, бессильный, не достигающий его души. В течение трех месяцев, когда оставался вечерами дома, он слушал ее заученные упреки. Но вина была единственным чувством, которого он не мог испытывать. Она хотела заставить его терзаться стыдом; она добилась того, что он стал терзаться смертельной скукой.
Реардэн вспомнил, как обнаружил – в то утро в отеле «Вэйи-Фолкленд» – пробел в ее схеме наказания. Сейчас он определил его для себя. Она хотела навязать ему страдание от бесчестья, но единственным ее оружием было его, Реардэна, чувство чести. Лилиан хотела вырвать у него признание порочности – но лишь его собственная нравственность могла придать этому приговору значение. Она хотела оскорбить его своим презрением, но он не мог оскорбиться, так как не уважал ее мнение. Лилиан хотела наказать его за боль, что он ей причинил, и направила эту боль на него, как оружие, словно хотела мучить его жалостью. Но единственным ее оружием была его благосклонность, его участие, его сострадание. Ее единственной силой была его добродетель. А если он предпочтет лишить ее этой силы?