Иллюзия жизни
Шрифт:
– Что кануло в Лету, того никакими стараниями не поправишь, – согласился Голубев и сразу попросил: – Андриян Петрович, расскажите о Царькове.
Пахомов кончиком языка облизнул верхнюю губу:
– Царьков уже явился на суд небесный, на тот суд, который всякому воздает по делам его.
– Проанализируйте поступки Георгия Васильевича. Вот, скажем, подпивши, он мог ввязаться в драку?
– Опьяняет душу человеческую не одно вино. Опьяняют еще и страсти: гнев, вражда, ненависть, ревность, месть и многие другие, между которыми бывают даже благородные побуждения. Поэтому нет ничего труднее, как анализировать душу и сердце человека… – старик, словно вспоминая, помолчал. – На моей памяти Гоша ни в какие безобразия не ввязывался. У него была одна, но пламенная страсть – поэзия. От этой страсти рухнула его семейная жизнь. Ты не пробовал сочинять стихи?
– Даже
– Счастливый ты парень. Бог тебя уберег от тяжелой болезни, которая зовется графоманией. Болячка эта неизлечима. Поразив душу в молодости, она гложет человека до глубокой старости. Знаю об этом не понаслышке. Сам – графоман с большим стажем. Сочинительством занялся, едва осилив грамоту. К концу десятилетки накропал две толстые тетрадки стишат. Намеревался поступить в литературный институт, да Отечественная война помешала. Забрали восемнадцатилетнего паренька в пехоту и отправили на фронт. Попал в самое пекло, под Брест. Повидал такое, чего ни в сказке сказать, ни пером описать. Фашисты перли напролом, а мы – ни тпру, ни ну, ни кукареку. У них даже песни были угрожающие: танки идут, самолеты летят и все такое мощное. А у нас: «Эх, тачанка-ростовчанка, все четыре колеса!». И вот прет на меня, лежащего в самодельном окопчике, бронированное чудовище, а кроме бутылки с зажигательной смесью, остановить его нечем. Вскакиваю с поллитровкой в руке и ору что есть мочи: «Стой, курва!». Не слышит он, вражина, моего угрожающего крика и, даже загоревшись, не останавливается. Второй бутылки, чтобы разжечь костер поярче, в запасе нету. Единственное спасение – ноги. Так вот на своих двоих рысью и прогарцевал я от Бреста до Москвы, пока маршал Жуков не заставил остановиться. Обратный путь, от Москвы до Берлина, уже на бронетехнике одолел. Домой вернулся в двадцать три года с белой, как свежий снег, головой. Человеческие нервы не из молибдена сделаны, и всякие срывы бывают. Такая вот арифметика…
– После войны не пытались поступить в литинститут? – заинтересовавшись рассказом ветерана, спросил Слава.
– За военные годы отец искурил мои тетрадки со стихами. Для сочинения новых свободного времени не стало. Голодно было после войны в Березовке. Колхоз обнищал, завалился. Это уж после Игнат Матвеевич Бирюков, вернувшись с фронта полным кавалером орденов солдатской Славы, на ноги его поставил. Родители мои состарились. Пришлось на краткосрочных курсах выучиться на тракториста и от зари до зари тянуть механизаторскую лямку. Графоманский зуд возобновился у меня в хрущевскую пору, когда культ личности развенчали. Взялся за перо – вроде получилось. Отправил пару стихов в районную газету. Их напечатали. Послал еще – тоже проскочили. Я осмелел. Запустил большой пакет в «Сибирские огни». Опять победа! Опубликовали подборку на двух журнальных страницах. Познакомиться со мной приехали из редакции поэты Саша Плитченко и Гена Карпунин. Похвалили, помогли составить сборничек карманного формата. Новосибирское издательство его одобрило, но хрущевская оттепель уже кончилась, и областной цензор, чтоб ему долго жить, зарубил мой труд. Де, мол, стихи антисоветские, подрывают устои социализма. Такой приговор ударил меня по рукам. Идти на сделку с совестью и восхвалять репрессивную власть я не мог ни за какие коврижки. На то были причины. Родители мои, имевшие до революции середняцкое хозяйство, оказались кулаками. Колхозники до хрущевской поры, как рабы, горбатились за копеечные трудодни, и паспорта им не давали, чтобы не улизнули из колхозного ярма. Со мной, защитником Отечества, власть тоже поступила, как последняя проститутка. Когда я стал ей не нужен, демобилизовала из армии без копейки в кармане. Дескать, благодари, солдат, Бога, что жив остался. Косточки других, павших в боях за Родину, до этих пор не захоронены и тлеют в лесных урманах…
Голубев воспользовался возникшей паузой:
– С Царьковым вы на почве стихов сблизились?
– Пушкин писал: «Бывают странные сближенья». Так и у нас с Гошей произошло. Контуженный душманами молодой человек потянулся к деду-ветерану, сохранившему ясность мышления. Наверное, сказалось нечто общее в наших судьбах. Гоша впал в стихотворство, как и я, будучи школяром. Первые его стихи напечатали «Пионерская правда» и журнал «Мурзилка». Прочно оседлать крылатого Пегаса парню, как и мне, помешала война. Из Афганистана Гоша вернулся с размозженным затылком. А в задней части черепной коробки находится мозжечок, который влияет на равновесие тела и координацию движений. Врачи сумели поставить инвалида на ноги, однако повреждение мозжечка
– Уже сообразил, – не задумываясь, сказал Слава.
– Молодец, быстро смекаешь. А до Гоши такие нюансы доходили туго. Приведу один пример… Приносит он мне стихотворение, посвященное женскому Дню. Читаю: «Российская женщина, русская мать, не знаю, каким тебя словом назвать!». Говорю: «Друг мой, надо думать не только о рифме, но и о смысле. Так ты можешь дорифмоваться до: „Гулять, твою-мать!“. Поскучнел поэт: „Спасибо, Петрович, учту“. Но никакой урок не шел ему впрок. Так и продолжал рифмовать Жучку с „закорючкой“. Случались у него и откровенные заскоки. Прошлой зимой прибегает возбужденный: „Петрович! Гениальное начало стиха придумал, послушай: мороз и солнце – день чудесный“. – „Еще ты дремлешь, друг прелестный“ – сразу продолжил я. Гоша себя – кулаком по лбу: „Идиот! У Пушкина слямзил строку и обрадовался, гениальный дурачина“…
– Андриян Петрович, а у Царькова не было «заскоков», когда он называл себя непризнанным гением Федором Разиным? – вставил вопрос Слава. Заметив на лице Пахомова недоумение, тут же добавил: – Так он назвался кладбищенскому сторожу накануне своей трагедии.
– Федором Разиным? – уточнил старик.
– Или Дразиным. Сторож толком не расслышал.
– Сторожит кладбище, кажется, Митя Чибисов?
– Да, Митрофан Семенович.
– Я с ним в автохозяйстве работал. Он же глухой, как чурка. Говорит, Федор Дразин?…
– Да, так.
– Федор Дразин… – задумчиво повторил Пахомов и через несколько секунд хлопнул ладонью по коленке. – Это ж наверняка Теодор Драйзер!..
– Какая связь между поэзией и прозаиком Драйзером? – удивился Голубев.
– Никакой связи нет. Это шутка пенсионера Моментовича. Жил на нашей улице мой ровесник, бывший адвокат. До революции его мамаша была кухонной служанкой у венценосной семьи последнего российского монарха. На основе ее воспоминаний адвокат настрочил роман о Николае-втором. Опус получился, прямо сказать, неважнецкий. Ни одно издательство не взялось его напечатать. Сидели мы как-то вечерком с незадачливым романистом на этом крылечке и обсуждали свои неудавшиеся судьбы. Неожиданно Гоша Царьков появился. Моментович сразу: «Еще один непризнанный гений! Теодор Драйзер!». Царькову эта фраза втемяшилась в голову. Иногда Гоша вспоминал ее ни к селу ни к городу.
– Не предвидел я такого оборота, – признался Слава. – Считал, что под этим скрывается нечто серьезное.
– Как заметил некогда Эдгар По, мудрость должна полагаться на непредвиденное, – голосом доброжелательного наставника сказал Пахомов.
– В нашей работе, Андриян Петрович, непредвиденного хоть отбавляй. Случай с Царьковым вообще – темный лес…
– Преступники, Вячеслав Дмитриевич, распоясались от безнаказанности. Живем точно по Марксу: «Того, кто украл булку, посадят в тюрьму. А тот, кто украл железную дорогу, будет выбран в парламент».
Голубев перечислил несколько версий гибели Царькова, но Пахомов назвал их несостоятельными. По словам старика, долгов ни больших, ни малых – у Гоши не было, так как оплачивала его «самиздатовские» книги София Михайловна – женщина умная и не зловредная. На рэкет она не жаловалась, хотя Андриян Петрович, беседуя с ней о разгуле преступности, задавал такой вопрос. Личных врагов, которые могли бы свести какие-то счеты, покладистый Царьков не имел. Если же участковому Кухнину кто-то из Гошиных посетителей показался уголовником с растопыренными пальцами, так это предвзятость, вызванная чрезмерной подозрительностью Анатолия, который в каждом незнакомце видит потенциального преступника.
– Кухнин – опытный сотрудник милиции. Предвзятостью он не грешит, – возразил Слава.
– Значит, ошибается, – упрямо сказал Пахомов. – Наверное, Максим-толстый попал к нему на подозрение.
– Кто это такой?
– Книжный продавец. Фамилию не знаю. Месяц назад Гоша в разных газетах и по местному телевидению дал объявление: «Требуются молодые люди для реализации книг. Оплата пятьдесят процентов от каждого проданного экземпляра. Цена договорная». Вскоре Максим подкатил. Взял у Гоши без предоплаты типографскую упаковку книг и пропал бесследно.