Илья
Шрифт:
— Из серьезных фигур вроде бы в последнее время никто не исчезал, — заметил князь, продвигая вперед пешку. — Об этом бы мне в первую голову сообщили. Еретик из филозофов?
— Еретики пока не бегут. Их анафемствуют, но не трогают.
— Кроме того, Василия, богомил который; впрочем, дело прошлое. Будь сейчас что-нибудь такое, мы бы знали. Присмотрись к этому Мануилу, Добрынюшка. Бо странно все это. И монах еще в придачу…
Добрыня хотел сказать, что уже завтра выедет, но не успел. В тереме закричали.
Подвески
Забывшая на время о своих несчастьях Алена была быстрой, веселой и любопытной, как белка. Она заглядывала всюду. Бежала, стараясь опередить широко шагавшего Илью. Он умерял шаг, когда ему казалось, что она начинала уставать, но видел, что ей нравилось так бежать: за ним и с ним рядом.
Они дарили друг другу все увиденное, то, что сейчас промелькнет и растворится навсегда в волшебной изменчивости мира, если нет рядом того, кому это можно показать и подарить навсегда. Они вместе чувствовали ту изменчивость и вместе знали: подаренное останется: он, она и чудо.
Ветка, сияющая золотом, вся пушистая в случайно пробившемся луче на фоне непроглядной лесной темноты.
— Смотри! Это тебе.
Небо, синее и высокое в окошке причудливо сплетенных ветвей.
— А это тебе!
Изогнутый ствол, шершавый и старый, корявый, бугристый, а вдоль — рожденная им веточка, стройная, вся в нежных молодых листочках.
— Это тебе!
И вдруг — освещенный солнцем бугорок, созданная природой клумба, дикие ирисы, раскрывшиеся, свежие, нежнейшие.
И два голоса — в один, звук в звук, восторженно:
— Это — тебе!
Возвращались тропой, прямой, золотистой от только то распустившейся листвы. Начало лета, начало лета плыло вокруг волшебством и тайной. Илья обнимал Алену за плечи, говорил рассудительно:
— Амадео уже ходит, на палочку опирается и ходит, скоро лагерь свернем. До дозорной избы, а там — в Киев. Обвенчаемся в Софии, как положено. Своего терема пока нет, но можно снять избу, это же ничего?
И Алена решала твердо:
— Ничего!
— И мне часто придется уезжать в дозор, надолго, пока не сменят. Ничего?
— Ничего! Ты — богатырь, тебе так должно.
Шепотом:
— Выдержишь?
Громко:
— Ха!
— Ты только терпи меня, — вырвалось вдруг у Ильи беззащитно и просяще, — не оставляй.
— Ну что еще там? — брюзгливо спросил Владимир, приоткрывая дверь.
В горницу, воя, ворвались няньки, повалились снопами, остались лежать. В подвываниях и воплях можно было с трудом разобрать:
— Змей…
— Украл, проклятый!
— Прямо с луга цветущего…
— Прогуливалась,
— Налетел…
— Забаву Путятишну!!!
Владимир ударил ладонью по столу. Звук получился сухой и резкий, как от удара бича. Посыпались шахматные фигуры. Вой разом стих, но бабы продолжали лежать ничком.
— Змей украл мою племянницу Забаву Путятишну? Унес? Сейчас?
Невнятный вой возобновился; на этот раз утвердительный.
— Значит, слушайте, дуры. Никто Забаву не крал, все вам померещилось с сонных глаз. У меня сейчас Забава, в покоях сидит. Спать меньше надо, когда за дитем смотрите. Разоспались на солнышке. Пошли вон, дуры мясистые; которая из вас будет где про змея болтать — голову вон. Здесь Забава. Всё.
Няньки подхватились, толкаясь и не сводя с князя круглых непонимающих глаз, спинами в дверь вывалились вон.
Владимир, разом ставший мрачным, плотно закрыл дверь за ними, взглянул на Добрыню.
— Унес, значит, сволочь. Отыгрался. Дань-то людьми еще дед отказался ему платить. И что теперь — войско собирать?
— Дело деликатное, — сказал Добрыня, вставая. — Не надо войска. Сам разберусь.
Владимир кивнул. Собственно, на это он и рассчитывал, когда велел нянькам не болтать. Дело действительно было щекотливое, не для посторонних.
— А справишься? — вдруг спросил он. Добрыня понимал, почему возник этот вопрос. Владимиру было известно о его недавней покорности ведьме. Добрыня не счел возможным скрыть это от князя.
Все это время, пока Добрыня приходил в себя и когда уже пришел, не было дня, чтобы он не думал об этом: почему его, Добрыню, так легко, играючи, одним касанием взяла в плен ведьма? Он был христианин и твердый, сознательный враг язычества, прежних порядков, при которых человек был игрушкой в руках сонмища богов, бранлчивых, склочных, коварных, мелочных и мелко мстительных. Он знавал людей, которые были неизмеримо великодушней и добрее любого из этих богов. Он знал Илью, в котором видел образец такого человека. Истинным Богом мог быть только тот Бог, который превосходил в добре любого, самого лучшего человека. Добрыня отвергал прошлое, целиком, твердо и презрительно.
А Илья — нет. Зло, угрожавшее людям, Илья уничтожал, не задумываясь. Но Добрыня однажды слышал, как Илья раговаривал с домовым. Любая нежить в разговоре с людьми вела себя заносчиво и держалась презрительно, домовой не был исключением, но Илья не обращал на это внимания и говорил с тварюшкой так, как разговаривают с больными животными и дурачками, — с терпением и затаенной жалостью. Добрыня тогда не удержался и сказал Илье все, что он думал о таком отступничестве. «Знаешь, — ответил Илья, — Вольга как-то сказал мне, что всех их сотворили мы, люди, не ведая, что творим. У них нет души; наша вера одушевляет их. Когда мы перестанем в них верить, они исчезнут. Некоторых жалко». «Вольга солгал тебе!» «Нет, — покачал головой Илья, — я и сам так чувствую».