Имаджика. Примирение
Шрифт:
Он повернулся лицом к комнате и в тот же самый миг услышал грохот перевернутого стола. Часть света сгустилась вокруг того, что лежало под ним. Это был выпотрошенный труп Годольфина; вокруг него были разложены его внутренности; почки лежали у него на глазах; в паху ютилось сердце. А вокруг его тела носились существа, привлеченные этим живописным натюрмортом, таская за собой частицы украденного света. У них не было ни выраженных конечностей, ни хоть сколько-нибудь различимых черт, ни — в большинстве случаев — голов, на которых эти черты могли бы проявиться. Миляге они показались воплощенной
Миляга посмотрел на Сартори. Тот не взял себе ни одной частицы света, но ореол извивающейся жизни парил у него над головой и отбрасывал вниз злобное сияние.
— Что ты сделал? — спросил у него Миляга.
— Существуют ритуалы, до знания которых Примиритель никогда не опустится. Это — один из них. Вокруг нас овиаты, перипетерии. К сожалению, тварей побольше нельзя вызвать с помощью трупа, который уже остыл. Но они умеют быть послушными, а ведь признайся: это все, что тебе или мне когда-либо было нужно от наших подручных, не правда ли? Да и от возлюбленных, если уж на то пошло.
— Ну что ж, ты мне их показал, — сказал Миляга, — а теперь можешь отослать их обратно.
— Ну уж нет, брат. Я хочу, чтобы ты узнал, на что они способны. Эти твари — ничтожнейшие из ничтожных, но и у них есть свои сводящие с ума штучки.
Сартори поднял взгляд, и ореол бесформенных сгустков покинул облюбованное место и двинулся в направлении Миляги, но потом стал снижаться, избрав своей целью не живого, а мертвого. Через несколько мгновений он окружил шею Годольфина, в то время как чуть выше в воздухе сгустилось облако его сородичей. Петля затянулась и двинулась вверх, поднимая с пола Годольфина. Почки упали с его глаз — они оказались открытыми. Сердце скользнуло вниз, обнажая пах; на том месте, где был его член, зияла открытая рана. Потом из живота выпали оставшиеся внутренности в студне холодной крови. Облачко перипетерий наверху предложило себя поднимающейся петле в качестве перекладины виселицы и, соединившись с ней в единое целое, вновь поднялось в воздух, так что ноги Годольфина оторвались от земли.
— Это гнусность, Сартори, — сказал Миляга. — Останови их.
— Конечно, не очень симпатичное зрелище, верно? Но подумай, брат, ты только подумай, какую армию из них можно составить. Ты даже этих не смог остановить, а что уж говорить, когда их будет в тысячу раз больше?
Он выдержал паузу, а потом с искренним интересом в голосе спросил:
— Или тебе это под силу? Сможешь ли ты поднять беднягу Оскара? Я имею в виду, воскресить из мертвых? Сможешь или нет?
Он двинулся к Миляге из противоположного конца комнаты. На лице его, озаренном светом виселицы, появилось выражение радостного возбуждения.
— Если ты сможешь сделать это, — сказал он, — то я стану самым верным твоим последователем и учеником, клянусь.
Он уже миновал повешенного и приблизился к Миляге на расстояние одного-двух ярдов.
— Клянусь, — сказал он снова.
— Опусти тело вниз.
— Почему?
— Потому
— Может быть, такова и моя природа, — сказал Сартори. — Может быть, таким я и был с самого начала, просто не хватало ума это понять.
Миляга отметил про себя этот поворот к новой тактике. Еще пять минут назад Сартори претендовал на роль мессии — теперь же он купался в самоуничижении.
— У меня было столько снов, брат мой. О, сколько городов я себе навоображал! Сколько империй! Но никогда мне не удавалось избавиться от какого-то пустячного сомнения, от маленького червячка, который постоянно повторял у меня в голове: «Все это ни ft чему не приведет, ни к чему». И знаешь, что я тебе скажу: червячок-то был прав. Все мои предприятия были обречены с самого начала, и все это из-за нашего двойничества.
Клем назвал выражение лица Сартори трагическим, и в своем роде оно действительно этого заслуживало. Но какое известие могло повергнуть его в такое отчаяние? Надо было обязательно спровоцировать его на признание — сейчас или никогда.
— Видел я твою империю, — сказал Миляга. — Она распалась не потому, что на ней было какое-то проклятие. Ты построил ее из дерьма — поэтому она и рухнула.
— Но как ты не понимаешь, ведь в этом и состояло проклятие! Я был ее архитектором, но я был и тем судьей, который проклял ее никчемность. Я был настроен против самого себя с самого начала, но никогда об этом не догадывался.
— Теперь догадался?
— Яснее и быть ничего не может.
— Вот как? Это потому, что теперь ты видишь себя павшим так низко. В дерьме и в грязи? В этом дело?
— Нет, брат, — сказал Сартори. — Это потому, что у меня перед глазами — ты…
— Я?
Сартори пристально смотрел на него; глаза его стали наполняться слезами.
— Она думала, что я — это ты… — пробормотал он.
— Юдит?
— Целестина. Она ведь не знала, что нас двое. Да и откуда ей было знать? Поэтому, увидев меня, она обрадовалась. По крайней мере, сначала.
В этих словах слышалась скорбь, которой Миляга никак не ожидал от Сартори, и в ней не было ничего притворного.
Сартори действительно страдал, словно его постигло какое-то ужасное проклятие.
— А потом она учуяла меня, — продолжал он. — Она сказала, что от меня воняет злом и что я вызываю у нее отвращение.
— Ну и почему это тебя так взволновало? — сказал Миляга. — Все равно ты собирался ее убить.
— Нет, — протестующе сказал он. — Вовсе я этого не хотел. Я бы и пальцем ее не тронул, если б она на меня не бросилась.
— Да ты просто преисполнен любви и нежности.
— Разумеется!
— С чего бы это вдруг?
— Разве ты не сказал, что мы братья?
— Ну да.
— Значит, она и моя мать. Разве у меня нет прав хотя бы на часть ее любви?
— Мать?
— Да, мать. Она твоя мать, Миляга. Ее трахнул Незримый, а в результате родился ты.
Миляга был слишком потрясен, чтобы ответить. Его ум призывал всевозможные тайны и загадки из самых дальних уголков сознания — и все они разрешались благодаря этому новому откровению, — и загадки переполнили его до краев.