Имена
Шрифт:
Все движется к морю, улицы ведут к морю, автомобили катят туда, будто стремясь перемешаться с военными кораблями и траулерами. Мы вдевятером ужинали в таверне на побережье и засиделись до поздней ночи за вином и фруктами. Келлеры, Дэвид и Линдзи. Бордены, Ричард и Дороти (Дик и Дот). Акстон, Джеймс. Грек по имени Элиадес — чернобородый, внимательный. Мейтленды, Энн и Чарлз. Немец, приехавший по делам.
Для большинства из нас этот ужин ничем не отличался от множества других.
Бордены в два голоса рассказали о том, как у них сломалась машина на горной дороге. Они добрались до ближайшего поселка, нарисовали на бумажке автомобиль и показали ее человеку, сидевшему под деревом. Дик много путешествовал и везде рисовал картинки. Он был веселый и дружелюбный, рано облысел и часто
— У меня хорошая память на лица, плохая на имена, — сказала она греку.
Я наблюдал, как Линдзи говорит с Чарлзом Мейтлендом. Ропот других голосов, старик у бочонков с вином, перебирающий гитарные струны. Она была гораздо моложе нас, остальных. Длинные светлые волосы, голубые глаза, сложенные на столе руки. Спокойствие, безмятежная отстраненность, которую дарят солнце и пляжи. У нее было широкое, типично американское лицо — такие видишь в еще не утративших оптимизма дальних пригородах, в окне электрички, — без косметики, со здоровым румянцем.
Чарлз сказал что-то, и она рассмеялась.
Этот чистый звук на фоне музыки и гула общего разговора вызвал у меня в памяти голоса женщин, проходящих по ночам мимо моей террасы. Как это возможно, что один обрывок смеха, струйкой брызнувший во тьме, сразу выдает в женщине американку? Это звук четкий, кристальноясный и красноречивый, он долетает ко мне сквозь кипарисы с той стороны улицы, где идут гуськом вдоль высокой стены американцы — заблудившиеся туристы, студенты, экспатрианты.
— В путешествиях есть привкус фатальности, — говорил ей Чарлз. — В моем возрасте начинаешь чувствовать впереди угрозу. Я скоро умру, вертится в голове, так лучше погляжу на мир, пока дают. Вот почему я стараюсь ездить только по делам.
— Вы жили в сотне разных мест.
— Это другое дело. Когда живешь, не коллекционируешь виды. Нет гонки за впечатлениями. Мне кажется, люди начинают собирать впечатления, только когда стареют. Они не просто едут посмотреть на пирамиды — они строят пирамиду из чудес света.
— Путешествия как строительство надгробного памятника, — сказал я.
— Он подслушивает. Хуже нет, чем ходить с такими по ресторанам. Ловит момент и встревает. — Он забрал свою сигарету в кулак. — Жить — это другое дело. Мы запасали впечатления на старость. Но теперь от самой идеи куда-то поехать начинает попахивать смертью. Я вижу в кошмарах автобусы, набитые разлагающимися трупами.
— Ну хватит, — сказала она.
— Путеводители и прочные ботинки. Я не хочу сдаваться.
— Но вы еще не старый.
— У меня прострелены легкие. Еще вина, — сказал он.
— Хотела бы я увидеть в ваших глазах лукавую искорку. Тогда знала бы, что вы шутите.
— Глаза тоже прострелены.
В каком-то смысле Линдзи была стабилизирующим центром нашей совместной жизни — жизни людей, которые вместе ходят по ресторанам и вынуждены ладить друг с другом. В общем, несмотря на ее возраст, это было логично. Она совсем недавно рассталась с оседлым существованием.
Мы, клан вечных кочевников, обретали в ее обществе равновесие, и это кое-что о нас говорило. Без сомнения, Дэвид нашел в ней необходимую ему широту. Она делила с ним удовольствие от риска и умела не замечать его неизбежных последствий.
Вторые жены. Интересно, бывает ли у них чувство, что именно к этому они всю жизнь и готовились? Ждали применения своему дару — справляться с трудными мужчинами? И еще мне было интересно, продираются ли иные мужчины через первый брак с верой в то, что лишь так можно достичь покоя, который держит в своих изящных руках более молодая женщина, зная, что в один прекрасный день появится он — комок машинной смазки, перемешанной
Немец, по фамилии Шталь, говорил мне что-то о холодильных установках. Под нами тихо шелестели волны, набегая на узкий пляж. Официант принес дыню с крапчатой желтой коркой и зеленоватой мякотью. У наших коллективных ужинов бывал прихотливый рисунок, общее направление беседы менялось, и я обнаружил, что участвую в сложном перекрестном разговоре с немцем по правую руку, о кондиционерах, и с Дэвидом Келлером и Диком Борденом, сидящими от меня по диагонали, — тут речь шла о знаменитых киноковбоях и кличках их лошадей. На следующий день Дэвид летел в Бейрут. Чарлз — в Анкару. Энн собиралась в Найроби, навестить сестру. Шталь — во Франкфурт. Дик — в Маскат, Дубай и Эр-Рияд.
По залу пробежали двое детей, гитарист запел. На пределе звуковой досягаемости, сквозь гул остальных голосов, я услышал, как Энн Мейтленд говорите Элиадесом: она легко перешла с греческого на английский и обратно. Одно предложение или несколько слов, и все — возможно, она сделала это единственно ради того, чтобы прояснить свою мысль или придать ей большую убедительность. Но то, как плавно выделился из ее речи этот фрагмент, показалось мне намеком на интимность, на общение глубоко личного свойства. Удивительно, как обрывок фразы на чужом языке (на котором, между прочим, говорили и здешние жители вокруг нас) достиг моих ушей, породив это ощущение доверительности и превратив все прочие разговоры в обыкновенный шум. Энн была, пожалуй, лет на десять старше его. Обаятельная, насмешливая, порой неуверенная в оценках, порой напряженная, с властной повадкой, сдобренной самоиронией, и прекрасными грустными глазами. Может быть, я позавидовал легкости, с которой она переметнулась на греческий? Об Элиадесе я не знал ничего — даже того, с кем из нас он связан и каким образом. Он пришел поздно, сделав обычное замечание о разнице между гринвичским временем и местным.
— Класс, — сказал Дик Борден. — Вот как звали коня Буча Кэссиди.
— Буча Кэссиди? — отозвался Дэвид. — Я говорю о ковбоях,чудак. О ребятах, которые не вылезали из дерьма и навоза. Ребятах, у которых были конченые дружки-алкоголики.
— У Буча был конченый дружок. Он жевал табак.
Дэвид отправился искать туалет, захватив с собой горсть черного винограда. Я ловко втянул Чарлза в диалог с немцем, а сам обошел стол и занял место Дэвида, напротив Энн с Элиадесом. Он откусил персик и нюхал его мякоть с красноватой серединкой. По-моему, я улыбнулся, признав свою собственную манеру. Эти персики — известного сорта — сущее наслаждение, они порождают чувственное удовольствие столь неожиданной остроты, что оно кажется вырванным из другого контекста. Обычное не может быть до такой степени приятным. Ничто во внешнем виде персика не предвещает, что он будет таким роскошным и ароматным, освежающе сочным, и так нежно окрашенным, похожим на светящееся золото с розовыми прожилками. Я поднял эту тему перед сидящими напротив.
— Но ведь удовольствие редко повторяется, — сказал Элиадес. — Завтра вы съедите персик из той же корзинки и будете разочарованы. Потом решите, что ошиблись. Что персик, что сигарета. Мне по-настоящему нравится одна сигарета на тысячу. Но я продолжаю курить. Думаю, удовольствие кроется не в самой вещи, а скорее в моменте. Я курю, чтобы найти этот момент. Может, так и умру в поисках.
Наверное, благодаря его внешности все замечания этого грека казались имеющими мировую значимость. Неухоженная борода покрывала почти все его лицо. Она начиналась прямо от глаз. Он истекал этими жесткими черными волосами, точно кровью. Говорил он чуть сгорбясь и подавшись вперед, покачиваясь на краешке стула. На нем был светло-коричневый пиджак и пастельный галстук — костюм, дисгармонирующий с крупной свирепой головой и всем его грубоватым обликом.