Имена
Шрифт:
Колокольный звон стих. Тэп с Радживом повели меня по дорожке в верхнюю часть поселка. Слепящие, словно вырезанные из бумаги, цветы и двери. Занавески, колышущиеся на ветру. Дети показали мне собаку на трех ногах и замерли в ожидании моей реакции. Бесформенная женщина в черном, с лицом будто из красной глины, в черном платке, сидела на крылечке дома под нами и лущила горох. Воздух наэлектризовался их нетерпением. Я сказал им, что в каждом поселке есть своя собака на трех ногах.
Из темноты вынырнул Оуэн Брейдмас: он размашисто зашагал
Меня посетило прозрение. Перед нами человек, который всегда шагает через ступеньку. Что это объясняло — об этом я не имел ни малейшего понятия.
Пару минут они провели вдвоем в кухне, обсуждая раскопки. Я откупорил вино, поднес к свечам спичку, и вскоре мы уселись пить на колеблемом ветром свету.
— Они ушли. Определенно. Я был там. От них остался мусор, всякая мелочь.
— Когда убили этого старика? — спросил я.
— Не знаю, Джеймс. Я даже ни разу не был в том поселке. У меня нет никаких конфиденциальных сведений. Все только слухи.
— Когда его нашли, он был мертв уже двадцать четыре часа, — сказала Кэтрин. — Примерно. Кто-то приезжал с Сироса. Полицейский префект — так, по-моему, он называется, — ну и судмедэксперт, наверное. Он был не фермер и не пастух.
— Когда они ушли, Оуэн?
— Это мне неизвестно. Я пошел туда просто поговорить. Из любопытства. Не имею никакой особой информации.
— Бессмысленное убийство.
— Слабоумный старик, — произнес я. — Как он попал туда с другого конца острова?
— Пришел, — сказала она. — Так считают люди в ресторане. Это возможно, если знать тропинки. Хотя и трудно. Предполагают, что он заблудился. Побрел в горы. И прибрел в этот поселок. Он часто терялся.
— И уходил так далеко?
— Не знаю.
— А что думаете вы, Оуэн?
— Я встречался с ними только однажды, в тот раз. Вернулся, потому что их, по-моему, очень заинтриговало то, о чем я им рассказывал. Опасности в новом походе я не видел, и мне хотелось побольше из них вытянуть. Они явно были настроены говорить только по-гречески, что было минусом, но не слишком серьезным. Впрочем, они вряд ли имели намерение сообщать мне, кто они такие и что там делают, на каком бы то ни было языке.
Зато он хотел кое-что рассказать им. Любопытный факт, всплывший в памяти обрывок. Он подумал, что это заинтересует их как ревностных поклонников алфавита, или кто они там, а во время той первой встречи он как-то не сообразил об этом упомянуть.
Когда он ездил в Каср-Халлабат смотреть надписи, он отправился по дороге из Зарки в Азрак, уйдя на север от Аммана и свернув на восток в пустыню. Крепость, конечно, была разрушена, повсюду валялись высеченные из базальта глыбы. С латинскими, греческими, набатейскими надписями. Греческие камни были совершенно перепутаны. Даже те, что еще не свалились, стояли вверх ногами или были замазаны алебастром. Все это натворили Омейяды, которые использовали камни, не обращая внимания на то, что
Ну ладно. Чудесное место, где можно с удовольствием побродить, полное сюрпризов, огромный кроссворд для специалиста по древнему миру. И все это — крепость, камни, надписи — расположено посередине между Заркой и Азраком. Оуэн, с его склонностью замечать такие вещи, сразу же сообразил, что эти названия являются взаимными анаграммами. Вот о чем он хотел сказать людям с холмов. Как странно, хотел он сказать, что место, которое он искал, эти красноречивые, латаные-перелатаные руины находятся между ориентирами-близнецами — населенными пунктами, чьи имена состоят из одного и того же набора букв, только в разном порядке. И ведь именно это — перестановка, реорганизация — происходило в Каср-Халлабате. Археологи и рабочие пытались собрать глыбы в нужном порядке.
Маленькая бесконечность сознания — вот как он это назвал.
Я пошел в дом за фруктами. С вазой в руке я остановился на пороге комнаты Тэпа и заглянул внутрь. Он лежал головой ко мне, пуская пузыри во сне — звук, похожий на торопливые поцелуи. Я глянул на бумаги, которыми был завален самодельный письменный стол, вогнанная в нишу доска, но было слишком темно, чтобы разобрать паутину его старательных каракулей.
На веранде мы немного поговорили о его опусе. Оказалось, несколько дней назад Оуэн обнаружил-таки, что стержнем романа стало его собственное детство. Он не знал, радоваться ему или огорчаться.
— Он мог бы найти сколько угодно тем получше. Но мне, конечно, приятно, что я пробудил интерес. Впрочем, не думаю, что я хотел бы увидеть результат.
— Почему? — спросил я.
Он помедлил, размышляя.
— Не забывайте, — сказала Кэтрин, — эта якобы документальная проза на самом деле вымысел. Люди настоящие, а их слова выдуманные. Мальчик пытается понять, как устроено современное сознание. Давайте уважать его за это.
— Вы сказали, он изменил мое имя.
— Это я ему велела.
— Будь я писателем, — сказал Оуэн, — до чего приятно было бы мне услышать, что роман мертв. Какая свобода — работать на полях, вне главной оси. Быть этаким литературным упырем. Чудесно.
— Вы когда-нибудь пробовали писать? — спросила она.
— Никогда. Одно время думал, как здорово было бы стать поэтом. Это было давным-давно, я был очень молод и считал, что поэты — изящные бледные юноши, которых постоянно слегка лихорадит.
— Вы были изящным бледным юношей?
— Неуклюжим — это пожалуй, но сильным, во всяком случае, не хиляком. В наших прериях было одно занятие — вкалывать. Кругом бесконечные равнины, поросшие высокой травой. По-моему, мы пахали, мотыжили и корчевали кусты только ради того, чтобы не быть поглощенными пространством. Это как жить на небе. Пока не уехал, я не понимал, насколько такая жизнь проникнута благоговением. И чем дальше, тем большее благоговение я испытываю, когда все это вспоминаю.