Именем Ея Величества
Шрифт:
— Увезут царевну нашу?
— Мужнина воля. Нитка за иголкой.
— Он крещёный али нет?
— Сморозил ты… Королю отдаём — султану, что ли? Ну-кась, «ура» жениху с невестой! Не слышу… Али уши заложило? Писк ребячий… Ну-кась гаркнем на весь Питер!
И бросился обратно в сад, торопить поезжан. Младшие Меншиковы разбрелись. Сашка аукается с матерью и — шмыг в кусты: раздерёт одежду! Пора остепениться — в штате её величества состоит. Отец изловил, смеясь шлёпнул десятилетнего камергера по мягкому месту. Александра тоже дитя ещё, хоть двенадцать почти —
Дочери обе на выданье, но только Мария — ей скоро четырнадцать — вступает в разум. Рослая, белотелая, ни малейшего сходства с резвой чернушкой-сестрой. Отцовский высокий лоб, его серо-голубые глаза, но спокойные, их редко зажигает веселье или гнев, движения размеренные, этикет соблюдает свято. Заучилась, — считает двор. Но в тихом омуте… очнутся ещё черти, таящиеся в гордячке-княжне.
После траура семейство впервые на людях, Дарьюшка шествует самодовольно, ведя своих чад. И как посажёная мать невесты твердит горожанам:
— Молитесь за царевну! Всевышний воздаст вам…
Кланяются питерцы Анне, крестятся, бабы жалеют — одна всплакнула, за ней другая.
— Чужому… Чужому-то пошто?
— Царь покойный наказал.
— Бедная… Там и помирать…
Карл Фридрих кидал деньги не скупясь, но тёплых чувств не вызвал. Апраксин — посажёный отец — опустошил карманы, за него болея. Забавлял Остерман — рылся в кошельке, порыжелом, истёртом, и выудил лишь пятак.
Ладья, набитая до предела, отчалила. Вереница посудин двинулась следом. Данилыч негодовал — дворяне развалились в лодках, гребут челядь да перевозчики. А заставлял же государь ходить на вёслах и под парусом. Обленились… Хиреет всё заведённое Петром.
Он задал бы перцу!
Негаданно — тучки в ясном небе. Окатило частым дождём. Женские особы завизжали, боронясь платками, накидками, веерами — капли залетали под навес. Дарьюшка, квохча, собой загораживала дочек, опадут волосы, потечёт краска. Окропило, унёсся дождь, торя по реке рябую дорожку. Утешил княгиню.
— На счастье, на счастье, — пророчила она. — Благая водица, животворная.
Сошли на правом берегу, оглушённые пальбою пушек с бастионов крепости, рёвом колоколов собора Святой Троицы — главного в столице, давшего имя и площади. Деревянный, срубленный прочно из толстенных брёвен, он — громовой запевала средь питерских храмов. Разгуделись колокола, сзывают людей. Данилыч подумал о дочерях — скоро и для них запоёт соборный металл, время-то мчится. Не прозевать, выбрать супруга достойного.
Есть один на примете…
В храме давка, от благовоний душно — Данилыч закашлял, украдкой ослабил галстук. В груди ёж колючий ворочается. Жезл натрудил руку — в правой надо держать, только в правой. Грозит зеваке, ступившему на персидский ковёр, — брысь, подайся! Шире дорогу молодым!
Царевна перед аналоем будто статуя, герцог сбычился, моргает, пригибается — непонятны глаголы иерея, кажись, по голове бьют его. Надевая кольцо на палец суженой, замешкался, чуть не выронил, она же словно не заметила, черты её, яко высеченные на слоновой кости, недвижны. В церковном дыму удушающем, сладком, лоснятся лица шаферов, лихорадочно румяные, потные, — тяжко держать на весу короны.
Аминь! Обвенчана Анна с Карлом Фридрихом, Россия с Голштинией, а чай, и с Шлезвигом, и, более того, с Швецией. Воля государя исполнена.
Домой бы сейчас, прямо из церкви, да в мыльню и в постель. Впереди ещё пированье в Сале. В чахотку вгонит свадьба. Восторг выражай, кричи здравицы, тосты, пресекай бесчинство — на пару с Пашкой. Дружбу с ним являй… Ведь обещала всемилостивейшая отослать его за кордон — обманула, отнекивается. Ах, лишится двор кавалера-галанта, оскудеет!
Поздравил её, приложился к ручке.
— Конец, матушка, делу венец.
Вельможи к ручке чередой, толкаясь. Сотню их ублажила — и хватит, сомлела, поднесла к глазам платок. Скорбит — не дожил царь, не дожил до сего счастливого дня. На ладье пребывала в печали, потом удалилась в свои покои, пожелав обществу аппетита и плезира.
«Ступай, мать, без тебя-то легче», — сказал Данилыч мысленно и похвалил — роль безутешной, весьма уместную, сыграла натурально.
В Сале качались люстры, позвякивали стёкла — пушкари на судах, на царицыной яхте, бросившей якорь у сада, стреляют без передыху, вошли в неистовство. Музыки не слышно. Голос бесполезен, хоть горло надорви. Помахивай жезлом, рассаживай! Тяжёл, проклятый…
Сперва новобрачных, родню… О бок с Анной Елизавету — запропастилась где-то шалая девка. Порхает, дразнит мужиков телесной сдобой — корсаж рвётся. Ей-то нужды нет, что Людовик нос натянул.
Придёт срок, и она заплачет.
Пашка отыскал её, усадил.
Анна Курляндская телеса подтянула, молодится, волна чёрных волос взбита и оплетена модно. Здесь бывает наездами, онемечилась в Либаве, зато манеры блюдёт — не придерёшься. Пятнадцать лет как овдовела, однако не тужит — барончик при ней, Бирон, лихой лошадник и картёжник. Пускай, не ефимки же ставит, а талеры ихние…
От Бирона у герцогини дитя, а он семейный и супруга мирволит. Анна с животом ходила, законная фрау с подушкой под платьем, для отвода глаз… Всё это мелькало в мозгу Данилыча, всякая чепуха, засевшая и неистребимая, невесёлая чепуха, ибо ничтожен прок от этих политических браков. По курляндским законам женщина власти не имеет, наследник трона, обитающий в Гданьске, правитель лишь по названию. На Курляндию зарятся, Польша съела бы либо Пруссия — отваживают русский престиж, русская военная сила.
К мысли кощунственной приходит Данилыч — не слишком ли уповал царь на родственные узы? Европа вон как ими опутана, а грызня между суверенами, большими и малыми, свирепеет — клочья летят.
Грохочут пушки, дрожит Сала, рассыплется того гляди… Дышать нечем, плотен дух парфюмов от женских особ, сожжённых листов ароматной бумаги, цветов, доставленных из собственной его светлости оранжереи. В сизом тумане, у того конца стола — Ягужинский, отсел подальше, о чём-то шепчется с Дивьером. Любопытно — о чём?