Именины сердца: разговоры с русской литературой
Шрифт:
— Не было никакого отторжения?
— Нет, абсолютно нет. С огромным интересом прочел. Восхитился. Я тоже рос на книжках — и ничего из себя не смог сделать в интеллектуальном плане. А тут человек произрос из подвальной среды и такое из себя сумел сотворить. Всегда тихие книжные домашние мальчики преклоняются перед мощью, силой самобытного характера.
…Ну и дальше началось у меня долгое бегание в демократический период с попыткой пристроить свои тексты. И когда произошел полный облом на этом пути, тогда и пришло понимание, что одна литературная мафия (а меня в первую очередь интересовали литературные дела, возможность самореализации) сменила другую. В советские времена мне хватало ума никуда не бегать, но мне и в новые времена вход в новую мафию оказался совершенно заказан.
Появились настроения: за что боролся и был у них на побегушках, помогал им вещи их таскать на каких-то там
— А ты какие-то конкретные редакции посещал, где тебя обламывали?
— Ну, ходил, конечно! И везде были обломы. В «Новый мир» ходил, в «Магазин Жванецкого»…
— И нигде не брали?
— Выходили люди, смотрели на меня как на географическую редкость, и в глазах читалось: ну, еще один мудак пришел. Брали, значит, мои тексты, и опять же на лице было написано, что не то что печатать — их читать никто не будет. Но говорили: да, мы посмотрим, ну вы знаете, у нас тут высокие профессионалы — вы там работайте, а мы посмотрим. И явно шли к унитазу или до первого мусорного ведра.
— К счастью, не все твои стихи погибли в мусорных ведрах. Первая публикация все-таки случилась. Когда?
— Вообще первая — в 91-м году. Это был… как это называется-то?.. литераторы называют это «братская могила» — сборник поэзии за 1990 год. Это был не «День поэзии» даже, а просто альманах «Поэзия», я его до этого и не видел. И там вот было напечатано несколько стихов в стиле «Россия — мессия», «бес — воскрес» и прочей блоковщины, вроде «На Куликовом поле».
А первая публикация настоящих стихов получилась случайно. Уже после дефолта я вдруг почувствовал, что что-то меняется в стране, нутром почувствовал. И в 2000 году мне попался в руки журнал литературных дебютов «Соло» — издавал его такой Александр Михайлов-младший, которого я ни сном ни духом не знаю, но до сих пор ему благодарен. «Соло» издавалось только до дефолта. Но там был телефончик, я позвонил, спросил: «Ваш журнальчик жив?» Он говорит: «Да, да, да». «Можно, — говорю, — стихи принести?» «Да, — говорит, — пришлите», — и дал домашний адрес. Я посылать поленился, но рассказал моему старому институтскому другу, а он не поленился, взял мои стихи, сунул их в конверт, нашел эту улицу, этот дом — кодовых замков тогда еще не было. В общем, проник в подъезд и пихнул в конкретный почтовый ящик. И где-то зимой, в конце 2000-го мне звонят: «Здравствуйте, я Виктория Шохина из «Независимой газеты"», — тоже ей огромное спасибо.
Оказывается, было десятилетие «Независимой газеты», большая пьянка, и к ней тогда подошел этот Александр Михайлов-младший и дал ей пачку моих распечаток. А ей это по приколу. Она мне позвонила: «Давайте мы их опубликуем». Я подумал: «Ну, провокация какая-то, ну и ладно». «Давайте», — отвечаю.
«Тогда, — говорит, — принесите кратенькую вашу автобиографию, фотокарточку».
Принес. На другой день покупаю газету, и там — на весь разворот… две полосы…
— Позвонил друзьям, показал маме?
— Да, да. Мама, правда, сама увидела. А через неделю мне звонят из «Независимой газеты» и говорят: «Знаете, мы вообще-то два раза подряд никого не печатаем, но на вашу публикацию пошел такой вал отзывов, писем всевозможных. Что-нибудь еще у вас есть?» У меня было немного, но я последнее собрал, приволок. Они ляпнули. «Смерть ваххабита» там была. Правда, про сержанта-некрофила все-таки убрали. Посчитали, что сержант-некрофил — это перебор. (Смеемся. — З.П.) После публикации я подумал, что жизнь моя стремительно изменится. Я в то время к церкви прибился, начал работать учеником столяра. Столярной работы было много, два настоящих мастера не справлялись, сунули меня, и я там что-то такое… учился табуретки делать. И вот думал: теперь-то жизнь моя по-иному пойдет. В газете я опубликован — тираж ее был сто тысяч где-то. Да еще два раза. Думал: ну вот сейчас ко мне набегут. Но вот месяц проходит, другой, и ничего, ничего не происходит. Так я что-то стругаю себе и стругаю. Были публикации, не были — проходит полгода, год, все то же самое.
— А ты еще стал куда-то ходить, кому-то предлагать свои тексты?
— К тому времени я уже четко зарекся, что больше никуда не пойду. Но ждал: где она вообще, слава, где женщины, которые носят на руках, где очередь и хвост ко мне?
— Сев, тебя ведь очень любят, ты не в курсе?
— Я ничего не знаю об этом.
АЛЕКСЕЙ КУБРИК:
«Сказать этому миру «да», может быть, труднее всего для поэта…»
Алексей Анатольевич Кубрик родился 10 сентября 1959 г. в Москве. После школы поступил в
Закончил Литературный институт.
Читает спецкурсы по русской поэзии ХХ века и ведет творческие семинары в различных учебных заведениях.
Публиковался в журналах и альманахах «Знамя», «Октябрь», «Урал», «Грани», «Огонек», «Литературное обозрение» и др.
Автор книг стихотворений «Параллельные места», «Древесного цвета». Живет в Подмосковье.
Алексей Кубрик — поэт на первый взгляд «тихий», ненавязчивый, вовсе не повышающий голос. Но это, как всегда в случае с настоящей литературой, — обманчивое ощущение. Где-то там, внутри, под спудом, в стихах его есть и крик, и жуть, и мрак. И свет потом. Не прямой, в глаза, а рассеивающийся, который не сразу заметишь. Потому что он не слепит, а — греет, этот свет… Умнейший и на редкость, в самом широком смысле, спокойный человек.
— Алексей, можешь рассказать, откуда ты родом, где учился, чем занимался, с какой поры началась литература и чем занимаешься ныне?
— Я вполне мог родиться в казачьей станице на берегу озера Зайсан, где были тогда мои родители, а явился на свет в столице, «в ста метрах» от Почтамта, на Мясницкой — улице Кирова. Там жили родители моего отца. Почти сразу мы перебрались в Балашиху, в которой я и проживаю по сей день.
В 1982-м поступил в Литинститут. На третьем курсе Валентин Митрофанович Сидоров, руководитель семинара, решил меня выгнать «за творческую несостоятельность»… Но не смог, потому что Юнна Мориц написала письмо тогдашнему завкафедрой творчества Тельпугову о том, что поэтическое дарование во мне она бы не ставила под сомнение так решительно, и, кажется, даже прозрачно намекнула, что не их это дело, решать, кто поэт, а кто нет. Жаль, что я не снял копию с этого письма… По окончании института работал лаборантом на кафедре современной литературы, учился в аспирантуре, изучая архивные материалы первой и второй волн эмиграции. Вообще же и дворником-сторожем в детском садике работал, и кроссовками торговал в начале девяностых, и в разных московских школах преподавал. Все пытался не увязнуть ни в редакторстве, ни в заводном преподавании. Вел спецкурсы по истории поэзии ХХ века, по поэтике. Сейчас я тоже преподаю в лицее и веду поэтический мастер-класс, но уравновешиваю это «древесными делами»…
— Не понял.
— Учусь реставрировать… Увлекся недавно фотографией, но это уж совсем чистое хобби, связанное с лесной походной жизнью летом и абсолютной фотогеничностью всех моих друзей, близких и уходящей природы.
— Счастливый ты человек! Это очень славно, когда вокруг так все фотогенично. И в прошлом твоем тоже такая же… красота? Когда поэзия началась в твоей жизни?
— Мой дед по отцу дружил с Эдуардом Багрицким и Евгением Катаевым, а бабушка, Елена Фоминична Зарудская, училась в гимназии в одном классе с Агнией Барто. Поэзия пробила меня, как молния, года в четыре. Это был «Воздушный корабль» Лермонтова. Представляешь, перед сном тебе читают, и вдруг — какая-то очень высокая радость и боль одновременно. Артподготовкой к этому чувству, наверно, было чтение наизусть «Бородино» со стула, как Яхонтов, — гостям, с неизменной ошибкой, вызывающей приступы задавленного смеха: «Земля тряслась, как наши грудья…» А фоном — полумрак старой московской квартиры, урчанье голубей в конце бесконечного коридора, потолки под пять метров и какой-то старинный запах московской «коммуналки» дореволюционного образца. Потом я случайно узнал, что в тридцатых годах в квартире напротив жил дирижаблестроитель Нобиле. А сейчас ровно в той комнате, куда меня принесли из роддома, — кабинет главного редактора «Независимой газеты».
Если говорить о генезисе более сознательного возраста, то, наверно, первым надо назвать Пастернака. Это его музыкальные вихри я какое-то время (ночью, «на тумбочке» в армии, например) слышал сильнее цветаевских или блоковских. Было в этом выборе некое восстановление духовного равновесия с лучшей «советской» поэзией тех лет — Слуцким, Мориц, Левитанским, Окуджавой, Высоцким. Была, наверно, и ловушка по имени «мастерство». Но в Литинститут я вошел уже мандельшта-моцентричным.
— Нет, не торопись, давай в детство вернемся, в юность… — В школьные годы к поэзии была какая-то вежливая любовь. Пушкин и Блок, Есенин и Хлебников, Тютчев и Фет, Северянин и Кирсанов, Багрицкий и Заболоцкий… Все они не врывались, а вежливо стучались. Бабушка знала наизусть всего «Евгения Онегина». Дед вполне мог ни с того ни с сего лукаво прочитать за чаем: «Однажды Бог, восстав от сна, / Курил сигару у окна…» Они были ровесниками века и соблюдали осторожное молчание по поводу запрещенных поэтов, хотя именно в их библиотеке, запрятанными, я обнаружил «Тарусские страницы» со Слуцким, Штейнбергом, Цветаевой и Заболоцким.