Имеющий уши, да услышит
Шрифт:
Байрон и сейчас незримо сидел третьим за их накрытым столом. И смотрел на нее с вызовом.
– Мужские причуды, как у лорда Байрона в отношении женщин, не столь уж редки. – Клер бросила собственный вызов Комаровскому. – И жестокое обращение, унижение не редкость. Мы с вами сейчас это наблюдаем здесь. Насилие над женщинами, убийство их. И даже то, что ваши помещики могут выгнать на работу в поле только что родившую мать, здоровье которой так слабо, разве это не издевательство над женской природой? Я у вас слышала поговорку: курица не птица,
Неизвестно, куда бы они зашли в своей беседе, но на пороге появился трактирщик. Он привел низенькую бойкую женщину с фальшивыми буклями и лицом, вымазанным белилами, не скрывавшими, что лицо ее конопато, словно сорочье яйцо. Это и была «этуаль» барвихинских «нумеров» Скобеиха.
Облаченная в розовый атлас по гипертрофированной моде уходящего, но столь популярного еще в глубинке Биденмайера, говорящая с сильным простонародным акцентом, Скобеиха, несмотря на свой зрелый возраст, все еще имела клиентов. И даже ее пагубное пристрастие к выпивке мужчин, алчущих скоротечных любовных восторгов на проезжей дороге, от нее не отвращало.
– Барин хороший, я по пяти рублей за час беру, я не дешевка подзаборная, я дама публичная, – объявила она сразу и уставилась на Клер. – Тю! Да тут еще одна уже – что-то не знаю ее, вроде не из наших оборвих… Ты че сюда заявилась, стерва? Тут наша вотчина, а ты пошла прочь, а то я те покажу, как мужиков у нас оборвихинских отбивать, которые при деньгах и рубли плотят…
Клер мало что поняла из ее злобной шепелявой скороговорки. А Комаровский бросил:
– Заткнись. Сядь. Ты по причине розыска и дознания сюда позвана – как жертва учиненного над тобой неизвестным насилия в июле сего года. Отвечай на наши вопросы кратко и вежливо. Помни, кто перед тобой. А то прикажу выдрать тебя на конюшне, чтобы ты не забывалась и не грубила благородной госпоже.
– Меня там снасильничали, и вы, барин, выпороть грозитесь. – Скобеиха уселась на стул, положила ногу на ногу. – Куда уж бедной мне податься? Я про тот случай и не сказала бы никому, это селяне-дурики меня под кустом нашли у проезжей дороги. Решили, что убили меня, поэтому и шум подняли на весь уезд.
– Тебя не убили, а изнасиловали. Кто?
– А я почем знаю? – Скобеиха пожала плечами. – Не помню я ничего, барин. Память у меня с перепугу отшибло.
– Ты и за такое деньги берешь тоже? – Комаровский достал из кармана жилета золотой и бросил его Скобеихе. – За деньги расскажешь нам?
Она поймала золотой на лету – профессиональным жестом шлюхи.
– Я ж гулящая, продажная, – заявила она бесстыдно. – Все мне глаза колют, попрекают, а мне и стыдиться уж надоело. Так всем и говорю – продажная я баба. Если что – деньги вперед. А все остальное опосля.
– Рассказывай, как, что было с тобой, – потребовал Комаровский. – Мадемуазель Клер, я вам все переведу.
– Ничего бы не случилось, если бы тот хмырь не выкинул меня из своего тарантаса посередь проезжей дороги. И чего так взъярился, не пойму? Ну, выпила я бутылку дорогой,
– О ком ты говоришь?
– О герое войны с французом. О Черветинском Павле. Это который еще юнцом в двенадцатом году в полк сбежал гусарский, благо туда с малолетства приписан был и воевал в партизанах, за что и медаль ему фельдмаршал Кутузов повесил. Он, может, и герой, но с годами в такого жмота превратился! – Скобеиха покачала головой. – Прям ничего святого! Торговал он тут меня – все цену мне снижал, потом в тарантас меня посадил и повез к себе в Успенское. Ну а я штоф с собой прихватила под юбкой. Хлебнула. А что? Я пила, пью и буду пить, и ни одна зараза мне не смеет в этом слово поперек сказать. А он мне – пьяная ты свинья, ужралась! И выкинул меня из тарантаса на обочину!
– Где именно? И во сколько то было? – спросил Комаровский, он переводил для Клер на английский очень лаконично, саму суть, опуская грубости Скобеихи.
– Да уж солнце почти зашло. Ехали ведь на всю ночь веселиться, безумствовать. Он, Павлик Черветинский, – парень горячий, несмотря на лик свой обезображенный. Он тут в Оборвихе у нас в нумерах постоянно пасется, словно бог Приап его подстрекает. – Скобеиха уже веселилась.
Клер с изумлением смотрела на нее. Как она может – об этом и таким развязным тоном?
– Лежала я под кустом, пьяная. Вроде как спала. Тут и проруха на меня – сначала-то я не поняла, тяжесть на меня какая-то сверху навалилась. Ну а потом ясен пень… Я с водки так ослабела, что и орать не могла.
– Что насильник с тобой делал?
– То, чего с бабой обычно не делают. – Скобеиха оглядела стол. – Выпить у вас нет ничего, фууу, как скууучно… Барин, прикажи мне рюмку подать, а то на сухую такое и не расскажешь.
Комаровский кликнул полового, и тот принес большую стопку водки Скобеихе.
– Ну, значит, когда стрелы Амура мечут не в золотую вазу, как принято, а в медную помойную лохань. – Скобеиха показала непристойный жест. – Не отрок вы невинный, понимать должны, о чем я.
– И ты насиловавшего тебя не видела?
– Нет, он меня к земле все ничком прижимал собой, и лицо мне в грязь вдавливал. И за горло так… Я уж решила, тихо буду лежать, а то задушит он меня. Долго он меня не отпускал. Смеркаться уж стало. В темноте-то с ним я совсем духа лишилась, струсила. Это ж его самое время – ночь, тьма.
– О чем ты?
– Так. – Скобеиха залпом хлопнула стопку водки. – Не спрашивайте, барин. А то решите – ума я там со страху лишилась.
– Ты храбрее остальных жертв, – заметил Комаровский. – Они вообще молчат. Слышала, что и других насиловали, как тебя?
– Слыхала. – Скобеиха усмехнулась. – Они вам ничего и не скажут, эти курвы. Кто болтать о таком позоре станет? Да к тому же… он-то еще не пойман, до сих пор по лесам и дорогам бродит, неуловимый, незримый. Что ему стоит наведаться вновь к той, что о нем болтает? На куски ее порвать, как дочку стряпчего?