Имитатор
Шрифт:
Влага неподдельного сочувствия блестела в девичьем взоре пятидесятилетней хранительницы. Но женщина всегда женщина, и в минуту самого большого душевного подъема она способна вспомнить, что надо отдать платье в химчистку или сдать молочные бутылки. Не оказалась исключением и Юлия Борисовна. Услышав от меня число и фамилии живописцев и по-прежнему глядя невинно-сочувствующим взором, Юлия Борисовна, не прерывая мои излияния, роняет:
– Между четырьмя. Семенов не возьмется, он только что после инфаркта.
Мысли Юлии Борисовны идут в правильном направлении. В направлении уменьшения списка. Надо только, чтобы она дозрела до самостоятельных действий,
Я показываю ей эскизы, подготовленные ранее, и наброски, которые сделал этой ночью, киваю на архивную груду альбомов на столе, намекая, что это тоже штудии к "Реалистам", и перехожу к своему трагическому положению: я знаю, что "Реалистов" напишу лучше, чем все, но сейчас, в эти минуты тяжелой болезни дражайшей супруги, я не могу найти в себе силы, чтобы участвовать в конкурсе. Если бы еще конкурс объявили сроком на полгода, на четыре месяца, но время не ждет, время представления картона с эскизом ограничено двумя месяцами. А в этот период жутких семейных катаклизмов я должен работать, хотя бы не подгоняя себя нереальными сроками.
Мозг женщины – это мозг электронной машины. Продолжая неподдельно блестеть сочувствующими глазами, Юлия Борисовна все время считает и выдает второй вариант:
– Сапожников тоже, наверное, откажется! У него должен быть закончен конференц-зал на родине космонавта к юбилею. Это так же престижно, как Париж. От конференц-зала Сапожников не отступится, потому что иначе отдадут Мельникову. А у Сапожникова Мельников увел жену, так что Сапожникову лучше повеситься, чем знать, что работа и гонорар уходят к врагу.
Женщину, чувствующую себя Пифией, восседающей на треножнике, уже не остановить. Я знаю и третий вариант Юлии Борисовны. Но ведь сыр-бор горит из-за четвертого, из-за Стрелкова. Стрелкову уже семьдесят, но он мужик крепкий, и хотя работает чуть старомодно, как казалось еще несколько лет назад, но сейчас, с модой на ретро, его стиль, в котором сочетаются некоторая архаичность и безукоризненная целостность восприятия здорового реалиста, смотрится как новейший.
Стрелков крепкий, настоящий мастер. Он и сделает что-нибудь простое, без особой выдумки, кондовое, но такое по-земному сильное, что все откроют рот. Мне с ним, пожалуй, не справиться, но у меня есть в запасе двадцать лет. Только зачем эта работа Стрелкову? Ему она не принесет большой известности. Половина довоенных станций метро украшена его росписями. Он почти живой классик. Ему международный заказ – еще одна медаль на грудь. Ну что, мне ему в ноги броситься? Одна надежда на Юлию Борисовну. Но она пока выдает лишь третий, известный мне вариант:
– Косиченко, кажется, собирается в Рим.
Еще бы мне не знать об этом Риме! Не каждый день возникают поездки в Рим для работы на полгода на даче римской академии. И как бы эта поездка досталась Косиченко, если бы не "Реалисты"! Она ему уже не доставалась. Но я от Рима отказался сам "в связи с болезнью жены". И сам же аккуратно предложил вместо своей кандидатуры кандидатуру Косиченко. Здесь уже было не прожевать. Только он твердо должен знать, Косиченко, что если ввяжется в конкурс, то в Рим наверняка не поедет, а в Париж не поедет скорее всего потому, что есть еще Семираев, Сапожников, Семенов и Стрелков. А вот если от конкурса заблаговременно откажется, то Рим для него становится реальным. Он молодой, нечего ему торопиться, за пирогом надо отстоять в очереди.
– Ему, пожалуй, стоит распаковывать чемоданы, – говорю я в ответ на фразу Юлии Борисовны.
Потихонечку я довожу до ее сведения свои логические построения о дальнейшей судьбе Косиченко.
Остается Стрелков. Но о нем Юлия Борисовна молчит. Стрелкову, как асфальтовому катку, все равно, по какой дороге ехать, везде примнет. Но о Стрелкове Юлия Борисовна молчит и это хороший признак. Может быть, ее проняло мое отчаяние? В войну Юлия Борисовна вместе с женой Стрелкова была на земляных работах и дружит до сих пор. Но к Стрелкову не подъедешь на козе. Сумеет ли пронять Стрелкова Юлия Борисовна?
Я увожу разговор в сторону, снова толкую о музее, о новых поступлениях, но неизбежно возвращаюсь к двум пунктам: к своему трагическому ощущению болезни Сусанны и к "Реалистам". В моих словах горечь, и мне кажется, что вместе с моим "лирическим героем" страдает и Юлия Борисовна. Ну, давай, родимая, не подкачай! В моих глазах, я чувствую, такое отчаяние, такая печаль, в голосе столько скорби, я говорю, говорю, говорю. И вдруг вижу: в конце мастерской неслышно появляется о н а.
Я отчетливо сознаю, что это фантом, созданный моим воображением, и не пугаюсь. Это и знак судьбы. Открывается дверь мастерской, и входит моя давнишняя знакомая – муза с картины в служебном кабинете. Она в белом платье и сегодня величественна как никогда. Чуть перебирая над полом ногами, как молодая Плисецкая в "Лебедином озере", она проплывает через всю огромную комнату и останавливается возле кресла Юлии Борисовны. В левой руке у нее лавровый венок, а правой она прижимает к боку глиняный плоский сосуд. Меня совершенно не удивляет, что Юлия Борисовна не видит женщину в белом возле своего локтя, ни то, что не слышит и не обращает внимания на короткий диалог, который я с этой женщиной веду.
– Это миро? – киваю на плоский сосуд.
– Дурак, это мед.
– А-а-а! – восклицаю я, понимая тонкий намек моей покровительницы. А ее уже нет, растаяла, исчезла.
Но мне достаточно и намека. Я ведь помню и искусствоведа-любителя, и папу-рабовладельца, принесшего освежеванного бычка, дабы его счастливец сын был повит лаврами. Раз надо, так надо. Мы, как заявлено ранее, за ценой не постоим. Я достаточно вбил в подсознание Юлии Борисовны свои невысказанные желания, теперь это все надо закрепить, вколотить, так сказать, материальный гвоздь. Пришпилить все накрепко.
Беда с этой интеллигенцией. Я люблю простые и ясные отношения. Если я плачу своей парикмахерше вместо рубля пять, то она, как только видит меня сидящим в общей очереди, немедленно спроваживает своего ординарного клиента и, несмотря на всеобщий ропот, сразу же в кресло сажает меня. Здесь хоть разверзайтесь хляби небесные, но первым под машинку для стрижки попадет профессор Семираев. И то же самое с портным, автомехаником, продавцом в книжном магазине. Здесь все ясно: есть такса – и есть услуги. Автомеханик, так тот даже сам называет цену. Я открываю бумажник, и никакой тебе рефлексии, длительных раздумий. Со сферой обслуживания проще и в общем-то дешевле. Что стоят деньги? Только деньги. С интеллигенцией кусок мяса надо обернуть в несколько бумажек, намотать столько розовых ленточек, столько нацепить поверх бантиков, чтобы мясо не пахло мясом, а розами. Вот и раздумываешь, тратишь извилины. Тем более здесь случай особый, здесь святая наивная душа. Банку меда надо так упаковать, чтобы она превратилась во что-то эфемерное, похожее на порхающую бабочку. Но я уже созрел, я знаю путь к сердцу моей пятидесятилетней девушки-хранительницы.