Имморалист
Шрифт:
Я уже не был тем хилым трудолюбивым существом, которому подходила его прежняя суровая и ограничительная мораль. Это было больше чем выздоровление, это было приобретение, рост жизни, приток более щедрой и горячей крови, которая должна была прилить к моим мыслям, прилить к ним, к каждой из них, все проникнуть, взволновать, окрасить самые дальние, тонкие и тайные фибры моего существа. Ибо к здоровью или слабости привыкаешь; человек создает себя в зависимости от своих сил; но как только они прибывают, как только они разрешают большее, тотчас же… Всех этих мыслей у меня еще тогда не было, и здесь мое изображение неправильно. По правде сказать, я не думал, я не наблюдал за собой, меня вел счастливый рок. Я боялся, что слишком быстрый взгляд нарушит таинство моего медленного превращения. Надо было дать время стертым письменам снова появиться, а не стараться их писать самому. Не отбросив вовсе свою мысль, а оставив ее под паром, я с наслаждением отдавался себе, вещам, всему, и это
Мое единственное усилие, усилие в ту пору постоянное, состояло в систематическом изгнании или уничтожении того, что мне казалось относящимся лишь к старому моему воспитанию, к прежней морали. Из решительного пренебрежения к своей науке, из презрения к своим ученым вкусам, я не хотел видеть Агригента, а несколько дней спустя, по дороге в Неаполь, не остановился перед прекрасным храмом в Пестуме, в котором еще дышит Греция и куда я отправился два года позже молиться какому-то Богу.
Что я говорю я о единственном усилии? Мог ли я так интересоваться собою, если бы я не был существом, способным к совершенствованию? Никогда моя воля, направленная к этому неведомому совершенству, которое я смутно представлял себе, не была так страстно напряжена; всю эту волю я прилагал к укреплению моего тела и закалению его. Удалившись от берега около Салерно, мы добрались до Равелло. Там более свежий воздух, прелесть скал, полных расщелин и неожиданностей, неведомая глубина долин, помогая моей силе, моей радости, благоприятствовали моему порыву.
Более близкий к небу, чем удаленный от берега, Равелло стоит на отвесной горе против далекого и плоского побережья Пестума. Под нормандским владычеством это был почти значительный город; теперь это маленькая деревушка, в которой, кажется, мы были единственными иностранцами. Мы поселились в бывшем монастыре, нынче превращенном в отель; он построен на краю скалы, и его террасы и сад кажутся парящими в небе. За стеной, увитой виноградом, сначала видно только море; надо подойти к стене, чтобы заметить искусственный спуск, который скорее лестницами, чем дорожками, соединяет Равелло с берегом. За Равелло продолжаются горы. Оливковые деревья, огромные рожковые; в их тени — цикламены; повыше множество каштанов; свежий воздух, северные растения; ниже, у моря, лимонные деревья. Они посажены маленькими группами из-за уклона почвы; эти сады-лестницы почти не отличаются один от другого; узкая аллея посредине разрезает их от одного конца до другого; туда входишь без шума, как вор. В этой зеленой тени мечтаешь; листва — густая и тяжелая; ни один яркий луч не проникает сквозь нее; душистые лимоны висят, как капли застывшего воска; в тени они кажутся белыми и зеленоватыми; нужно только протянуть руку, почувствовав жажду; они сладкие, терпкие; они освежают.
Тень была так непроницаема под ними, что я после ходьбы, от которой у меня еще появлялась испарина, побоялся в ней задерживаться. Однако лестницы уже не утомляли меня; я упражнялся в том, что поднимался с закрытым ртом; я все увеличивал расстояние между моими передышками и убеждал себя: "дойду до такого-то места, не ослабевая"; потом, дойдя до цели и находя награду в своей удовлетворенной гордости, я дышал глубоко, сильно, так что мне казалось, что воздух проникает более активно в мои легкие. Я переносил на этот уход за телом всю мою прежнюю старательность. Я делал успехи.
Я подчас удивлялся такому быстрому возвращению здоровья. Я приходил к мысли, что я вначале преувеличивал тяжесть своей болезни, я доходил до того, что сомневался в самой своей болезни, смеялся над своим кровохарканьем, жалел, что мое выздоровление было недостаточно трудным.
Я сначала очень глупо лечился, не зная потребностей своего организма. Я терпеливо изучил их и дошел в осторожности и заботах о себе до такой изощренности, что забавлялся этим, как игрой. То, от чего я еще сильно страдал, это была моя болезненная чувствительность к малейшим изменениям температуры. Теперь, когда мои легкие были здоровы, я приписывал эту болезненную чувствительность моей нервозности, наследию болезни. Я решил это побороть. Прекрасная загорелая кожа, как бы насыщенная солнцем, крестьян, работавших с небрежно открытой грудью в поле, возбудила во мне желание так же загореть. Однажды утром, раздевшись догола, я посмотрел на себя; вид моих слишком худых рук, плеч, которых величайшие мои усилия не могли выпрямить, особенно же белизна или, вернее, бесцветность моей кожи наполняли меня стыдом и довели до слез. Я быстро оделся и, вместо того чтобы отправиться в Амальфи, пошел по направлению к скалам, поросшим низкой травой и мохом, подальше от жилищ, подальше от дорог, туда, где, я знал, меня не могли увидеть. Придя туда, я медленно разделся. Воздух был очень свежий, но солнце жгло. Я подставил все свое тело его огню. Я садился, ложился, поворачивался. Я чувствовал под собой твердую землю; трепещущие травы прикасались ко мне. Несмотря на то, что я был защищен от ветра, я дрожал и трепетал от
Мы прожили в Равелло две недели; каждое утро я возвращался на скалы лечиться. Вскоре избыток одежды, бывшей на мне, стал для меня стеснительным и ненужным; моя выдубленная кожа перестала непрерывно потеть и стала защищаться собственным теплом.
Утром в один из последних дней (это было в середине апреля) я решился еще на большее. В расщелине скалы, о которой я вам рассказывал, бежал прозрачный родник. Он тут же падал водопадом, правда не очень большим, но дальше, под водопадом, образовался более глубокий водоем, в котором задерживалась совсем чистая вода. Три раза я приходил туда, наклонялся, ложился на берегу, полный жажды и желаний; я подолгу разглядывал каменное, гладкое дно, где не было ни малейшей грязи, ни травы, и где, дрожа и блестя, светилось солнце. На четвертый день я подошел, заранее решившись, к воде, еще более прозрачной, чем обычно, и без долгого раздумья сразу окунулся в нее. Быстро охладившись, я вышел из воды и лег на траву на солнце. Там росла душистая мята; я сорвал ее, смял ее листы, растер ею свое влажное, но пылающее тело. Я долго смотрел на себя уже без всякого стыда, с радостью. Я находил себя если еще не сильным, то на пути к силе, гармоничным, чувственным, почти прекрасным.
Таким образом, вместо деятельности, вместо работы, я довольствовался физическими упражнениями, которые, конечно, были связаны с моей изменившейся моралью, но которые казались мне теперь только устремлением, средством и не удовлетворяли меня уже больше сами по себе.
О другом моем поступке, быть может, смешном в ваших глазах, я вам все же расскажу, так как в своей ребячливости он подчеркивает мучившее меня желание проявить во мне изменение моего существа: в Амальфи я побрился.
До этого дня я носил бороду и усы, а волосы на голове коротко стриг. Мне не приходило в голову, что я могу иметь другой вид. И вдруг, в тот день, когда в первый раз я лег голым на скале, борода мне помешала; это было как бы последней одеждой, которой я не мог снять; она казалась мне фальшивой; она была тщательно подстрижена не клинышком, а квадратно, и внезапно мне показалась неприятной и смешной. Вернувшись к себе в гостиницу, я посмотрелся в зеркало и не понравился себе; у меня был вид того, кем я был до сих пор, — археографа. Сразу после завтрака я спустился в Амальфи с готовым решением. Город очень невелик; мне пришлось удовольствоваться дрянной цирюльней. Был базарный день; помещение было полно народу; мне пришлось бесконечно долго ждать; но ничто, ни сомнительная бритва, ни желтая кисточка, ни скверный запах, ни болтовня цирюльника — ничто не могло заставить меня отступить. Когда я почувствовал, как под ножницами падает моя борода, мне показалось, что я снимаю маску. И все же, когда я потом увидел себя, чувство, охватившее меня, еле сдерживаемое, было не радостью, а страхом. Я не объясняю этого чувства, я констатирую его. Я нашел свои черты довольно красивыми… нет, страх происходил от того, что мне казалось, будто моя голая душа видна всем, и от того, что она вдруг показалась мне страшной.
Зато я отпустил волосы на голове.
Вот все, что мое новое, еще праздное существо могло совершить. Я думал, что из него родятся удивительные для меня самого поступки; но это попозже, говорил я себе, попозже, когда мое существо станет более полным. Принужденный жить в ожидании, я как Декарт, придерживался предварительного образа действий. Таким образом, Марселина могла еще ошибиться. Правда, мой изменившийся взгляд и особенно в тот день, когда я появился без бороды, новое выражение моего лица способны были обеспокоить ее, но она уже слишком меня любила, чтобы как следует меня видеть; к тому же я успокоил ее, как мог. Необходимо было, чтобы она не мешала моему возрождению; чтобы скрыть его от ее глаз, надо было притворяться.
Ведь тот, кого Марселина любила, тот, за кого она вышла замуж, это было не мое "новое существо". И я повторял себе это, чтобы заставить себя скрываться. Таким образом, я отдавал ей только свой образ, который становился изо дня в день тем лживее, чем более он был неизменен и верен прошлому.
Итак, пока что мои отношения с Марселиной оставались прежними, хотя с каждым днем все более взволнованными, потому что росла любовь. Даже мой обман (если можно назвать обманом потребность охранять мою душу от ее суда), даже мой обман усиливал нашу любовь. Я хочу сказать, что благодаря этой игре я непрерывно думал о Марселине. Быть может, эта необходимость лжи меня слегка тяготила; но я быстро пришел к убеждению, что худшие на свете вещи (ложь, например, не говоря о другом) трудны только до тех пор, пока их делаешь, но что каждая из них, и очень скоро, становится удобной, приятной, легкой к повторению и скоро совсем естественной. Как во всякой вещи, первоначальное отвращение к которой побеждено, я кончил тем, что стал находить удовольствие в самом этом обмане, увлекаться им, как игрой моих, еще неведомых мне, способностей. И с каждым днем я продвигался, в моей все более богатой и полной жизни, к более сладостному счастью.