Император Терний
Шрифт:
Брат Джоб прекратил пение.
— Это способ чем-то заняться, сходить хоть куда-то, — сказал я.
— Мне есть куда идти, — ответил нубанец.
— Куда?
Если бы я не спросил, он бы не рассказал. Нельзя оставить брешь такой длины, чтобы она заставила нубанца заполнить ее.
— Домой. Туда, где тепло. Когда накоплю денег, поеду на Лошадиный берег, в Кордобу, потом переплыву пролив. Из порта Кутта пешком доберусь до дома. Это далеко, не один месяц пути, но я знаю эти земли, этот народ. А здесь, в этой вашей Империи, человеку вроде меня не удастся пройти далеко, особенно одному, и вот
— А зачем тогда ты здесь, если настолько не по нутру?
Меня уязвили его слова, хотя он не целил в меня.
— Меня привезли сюда. В цепях.
Он лег. В темноте его не было видно. Я почти услышал звон цепей. Он умолк и больше не говорил.
Утро прокралось в лес, гоня туман впереди себя. Мне пришлось оставить ножи и короткий меч нубанцу. И не прерывать пост. Урчание в животе должно было дополнительно расположить ко мне монахов у ворот.
— Ты там осторожнее, Йорг, — сказал мне Барлоу, будто это была с самого начала его идея.
Брат Райк и брат Хендрик молча смотрели на меня, продолжая точить мечи.
— Выясни, где спит стража, — сказал Красный Кент.
Мы знали, что монахи нанимали охрану, людей из Конахта. Возможно, это были солдаты из Рима, присланные лордом Аджа, но платил им сам аббат.
— Берегись там, Йорх, — прошелестел Элбан. Старик слишком уж беспокоился. Казалось бы, годы должны уменьшать беспокойство — а вот нет.
И я зашагал по дороге, а туман поглотил братьев у меня за спиной.
Через час, с грязными ногами, весь мокрый, я оказался на повороте — там, откуда мы в первый раз разглядывали монастырь. Я прошел еще несколько сот метров, прежде чем в тумане стало возможно хоть как-то различить строение, а еще через десять шагов я смог его увидеть довольно четко — группа построек по обе стороны реки Брент. До моих ушей доносились жалобы воды, вертящей мельничное колесо, прежде чем исчезнуть среди пахотных земель дальше на востоке. Дым щекотал мои ноздри, кажется, пахло чем-то жареным, и в желудке у меня заурчало.
Я миновал пекарню, пивоварню и маслобойню — мрачные каменные бараки, которые можно было различить по запаху хлеба, солода и эля. Все словно вымерло, на утреннюю молитву ушли даже мирские братья, работавшие в полях, у прудов и в свинарнике. Тропинка к церкви вела через кладбище, надгробные камни покосились, словно их штормило. Среди могил росли два огромных дерева, подпирая самые ветхие надгробья. Два тиса, вскормленные трупами, отголоски древней веры, гордо возвышались там, где люди просаживали свои жизни на службе белому Христу. Я остановился сорвать светло-красную ягоду с ближайшего дерева. Плотная, с пыльной кожицей. Я перекатил ее между пальцами: напоминание о плоти, которой питались эти корни, погруженные в сукровицу гниющих праведников.
По кладбищу разнеслись звуки хорала, монахи заканчивали утреннее богослужение. Я решил подождать.
Барлоу собирался направиться на север с сокровищами монастыря Святого Себастьяна, на побережье, где в хорошую погоду можно увидеть Тихое море и разглядеть корабельные паруса полудюжины стран. Порт Немла, конечно, платил налоги Риму, но полностью игнорировал законы лорда Аджа. Пиратские вожаки заправляли там, и в таком месте можно было продать что угодно — хоть святые реликвии, хоть человеческую плоть. Чаще всего покупателями были уроженцы Островов, бреттанцы с затонувших земель, матросы. Они говорили, что, если все жители Бреттании сразу сойдут с кораблей, на Островах не хватит места, чтобы они встали плечом к плечу.
Нубанец как-то напел мне песню Бреттанских островов. Рассказывают, у них были дубовые сердца, но нубанец сказал, что если это и так, то кровь их сварена из тиса, более темного и древнего дерева. И у них тисовые луки, которыми люди Бреттании перебили больше народу, чем пало от пуль и бомб в короткую эпоху Зодчих.
Я ждал у церковных дверей, когда пение окончится, но, несмотря на скрип скамеек и бормотание, никто не выходил наружу. Все стихло, и наконец я приложил ладонь к двери, толкнул ее и вошел в тихий зал.
Один монах продолжал молиться, стоя на коленях перед скамьями, лицом к алтарю. Остальные, должно быть, воспользовались другим выходом, ведущим в монастырский комплекс. Свет из витражных окон окружил его разноцветными лучами, зеленый блик на лысине смотрелся довольно странно. Пока я ждал, когда он закончит докучать Всемогущему, мне подумалось, что я не знаю, как правильно просить убежища. Актерским талантом я не обладал никогда, и даже теперь, когда в уме возникали слова, я слышал, как фальшиво они звучат — горькие слова, срывающиеся с циничного языка. Иногда говорят, что самое трудное слово — «простите», но для меня таковым всегда было «помогите».
В итоге я решил собраться с силами. Я не стал ждать, пока монах прервет безмолвные стоны, и не стал просить о помощи.
— Я пришел, чтобы стать монахом, — сказал я, подумав, что скорее ад замерзнет, а небеса запылают, чем я позволю им совершить надо мной постриг.
Монах неторопливо встал и обернулся, цветные лучи скользнули по его серому одеянию. Блестящую тонзуру окружали венком черные кудри.
— Ты любишь Бога, мальчик?
— Я просто не мог бы любить Его сильнее.
— Раскаиваешься ли ты в своих грехах?
— А кто не раскаивается?
У него был теплый взгляд и кроткое лицо.
— Свойственно ли тебе смирение, мальчик?
— Более чем свойственно.
— Умно отвечаешь, мальчик. — Он улыбнулся. Морщинки в уголках глаз показывали, что он вообще улыбчив. — Возможно, слишком умно. Слишком много ума — это может быть мучительно, ум будет бороться с верой. — Он сложил ладони. — В любом случае, ты слишком юн, чтобы стать послушником. Иди домой, мальчик, пока родители не обнаружили, что тебя нет.
— У меня нет матери, — сказал я. — И отца нет.
Улыбка погасла.
— Ну, тогда совсем другое дело. У нас тут есть сироты, спасенные от дурного влияния дороги и воспитанные по законам Господа. Но почти все попали сюда совсем маленькими, и это едва ли легкая жизнь — наши мальчики много трудятся, и в поле, и за учебой, и у нас есть правила. Очень много правил.
— Я пришел, чтобы быть монахом, но не сиротой; братом, но не сыном.
Я не хотел быть монахом, но сам факт отказа распалял меня. Я знал, что изломан, что меня воспламенит любой отказ, при малейшей провокации кровь вскипит, но знать и бороться — это не одно и то же.