Император
Шрифт:
– Последних, – отвечал Поллукс. – Но они грешат против законов красоты, на сторону которых я желал бы склонить тебя и которые переживут всякие требования моды настолько же несомненно, как «Илиада» Гомера переживет завывания уличного певца об убийстве, взволновавшем вчера наш город. Был ли я первым скульптором, который попытался изваять твое изображение?
– Нет, – засмеялась Бальбилла, – уже пятеро римских художников пробовали свои силы над этой головой.
– Удался ли хоть один из сделанных ими бюстов настолько, что ты осталась довольна им?
– Лучший из них показался мне никуда не годным.
– Значит, твое прекрасное лицо перейдет к потомству в пятикратном искажении?
– О нет, я разбила все эти бюсты.
– Это пошло им на пользу! – с жаром вскричал Поллукс. Затем он повернулся к своему будущему произведению и сказал: – Бедная глина, если прекрасная дама, сходство с которой я намерен сообщить тебе, не пожертвует хаосом своих кудрей, то, конечно, с тобой произойдет то же, что случилось с твоими пятью предшественниками.
При этом предсказании матрона проснулась и спросила:
– Вы говорите о разбитых бюстах Бальбиллы?
– Да, – сказала поэтесса.
– Может быть, и этот последует за ними, – вздохнула Клавдия. – Знаешь ли ты, – продолжала она, обращаясь к Поллуксу, – что предстоит ему в таком случае?
– Ну?
– Эта девушка разумеет кое-что в твоем искусстве.
– Я научилась лепить кое-как у Аристея, – прервала ее Бальбилла.
– Ага, потому что это введено в моду императором, и в Риме кажется странным, если кто-нибудь не занимается ваянием.
– Может быть.
– И по изготовлении каждого бюста, – продолжала матрона, – она пыталась собственноручно изменить то, что ей в особенности не нравилось.
– Я только пролагала путь для работы рабов, – прервала Бальбилла свою спутницу. – Впрочем, мои люди мало-помалу достигли известного навыка в разбивании.
– Значит, моему будущему произведению предстоит, по крайней мере, быстрый конец, – вздохнул Поллукс. – Конечно, все рождающееся является в мир со своим смертным приговором.
– А для тебя была бы прискорбна быстрая кончина твоего произведения?
– Да, если я найду его удавшимся; нет, если найду его плохим.
– Кто сохраняет плохой бюст, – сказала Бальбилла, – тот сам заботится о том, чтобы сохранить о себе в потомстве незаслуженную дурную молву.
– Конечно. Но откуда у тебя берется мужество в шестой раз подвергаться подобной клевете, которую так трудно уничтожить?
– Я черпаю его в том, что могу велеть уничтожить что мне угодно, – засмеялась избалованная девушка. – Спокойное сидение не по моей части.
– Совершенно верно, – вздохнула Клавдия. – Однако же от тебя она ждет чего-нибудь хорошего.
– Благодарю, – отвечал Поллукс. – И я употреблю все усилия, чтобы создать нечто соответствующее тому, чего я требую от мраморной статуи, заслуживающей сохранения.
– В чем же состоят твои требования?
Поллукс несколько мгновений подумал, затем отвечал:
– Я не всегда нахожу подходящее слово для выражения того, что чувствую как художник. Пластическое изображение, которое может удовлетворить своего творца, должно отвечать двум требованиям: во-первых, оно должно в сходственных с внешней стороны формах показать потомству, что скрывалось в изображенном человеке; далее, оно должно наглядно показать тому же потомству, что было в состоянии сделать искусство того времени, к которому относится изображение.
– Это пожалуй что так. Но ты забываешь о себе самом.
– То есть о своей славе?
– Именно.
– Я работаю для Папия и служу искусству. Этого мне достаточно. Покамест ни слава не спрашивает обо мне, ни я о ней.
– Но ведь ты отметишь мой бюст своим именем?
– Почему же нет?
– Мудрый Цицерон!
– Цицерон?
– Ты, конечно, вряд ли знаешь замечание старого Туллия 93 , что философы, пишущие о тщете славы, ставят, однако же, свои имена на книгах.
93
То есть Марка Туллия Цицерона.
– Я не пренебрегаю лавровым венком, но не хочу добиваться ничего такого, что имеет для меня цену только тогда, когда достается само потому, что должно мне достаться.
– Хорошо. Но твое первое условие было бы исполнимо для тебя лишь в том случае, если бы тебе удалось узнать мои мысли, мои чувства – словом, все мое внутреннее существо.
– Я вижу тебя и говорю с тобою, – возразил Поллукс.
Клавдия громко засмеялась и вскричала:
– Разговаривай с нею вместо четырех часов столько же лет, и ты всегда будешь открывать в ней что-нибудь новое. Не бывает недели, в которую она не задавала бы Риму какой-нибудь загадки. Эта беспокойная сумасбродная головка никогда не унимается, но зато это золотое сердце остается всегда и во всем одинаковым.
– И ты думаешь, что это для меня новость? – спросил Поллукс. – Беспокойный ум моей натурщицы я узнаю по ее лбу и губам, а какова ее душа – это выдают мне глаза.
– И мой курносый нос? – спросила Бальбилла.
– Он свидетельствует, что Рим прав, когда твои веселые причуды приводят его в изумление.
– Все-таки ты работаешь, может быть, не для молотка рабов? – засмеялась Бальбилла.
– Если бы это было и так, то все же мне останется воспоминание об этом приятном часе.
Архитектор Понтий прервал ваятеля, прося у Бальбиллы извинения в том, что помешал сеансу. Он объявил, что требуется немедленно совет Поллукса в одном очень важном деле, но через десять минут художник вернется к своей работе.
Как только женщины остались одни, Бальбилла встала и с любопытством начала осматривать обнесенную ширмами мастерскую скульптора, а ее спутница сказала:
– Этот Поллукс – любезный молодой человек, но он несколько бесцеремонен и слишком жив.
– Художник! – отвечала Бальбилла, которая перевернула каждый бюст, каждую табличку с рисовальными этюдами ваятеля, подняла покрывало на восковой модели Урании, попробовала звук лютни, висевшей на одной из перегородок, побывала то здесь, то там и наконец остановилась перед каким-то большим, плотно окутанным платками куском глины в углу мастерской.