Императорский всадник
Шрифт:
Когда Паллас получил предписание явиться к Нерону, он сразу оказался окруженным преторианцами, так что не имел никакой возможности оповестить Агриппину. Он бесстрашно и гордо предстал перед императором, и ни один мускул не дрогнул на его изборожденном морщинами лице, когда тот, сопровождая свою речь изящными жестами и не забыв упомянуть даже царей Аркадии, трогательно благодарил старика за долгую службу на благо Рима.
— Я просто больше не в силах видеть, как ты губишь свое драгоценное здоровье, сгибаясь под бременем непосильной для одного человека ответственности. Да ведь ты сам не раз жаловался на усталость, — добавил в заключение Нерон. —
На это Паллас ответил коротко:
— Но дозволишь ли ты мне, как того требует мой пост, перед сложением полномочий принести очищающую присягу на Капитолии?
Нерон возразил, что сдержит свое только что данное слово и что от такого верного и безупречного во всех отношениях слуги отечества он не может требовать подобной клятвы. Если же Паллас, желая очистить свою совесть, настаивает, то он, Нерон, не имеет ничего против; наоборот, эта клятва положит конец слухам о корыстолюбии Палласа.
Мы разразились дружными аплодисментами, хохотом и восторженными восклицаниями. Нерон приосанился, удивительно напоминая в своем пурпурном императорском плаще горделивого петуха, и самодовольно усмехнулся. Паллас же лишь холодно оглядел нас, ближайших друзей Нерона, и мне никогда не забыть этого взгляда, в котором читалось откровенное презрение. Позже я со стыдом сказал себе, что состояние в три сотни миллионов сестерциев — не такое уж баснословно огромное вознаграждение за аккуратное ведение всех финансовых дел Римской империи в течение целых двадцати пяти лет. Сенека, например, возмещая неудобства, перенесенные им в ссылке, заполучил такую же сумму всего за каких-нибудь пять лет.
Ну, а мое собственное состояние, сын мой Юлий, вообще не идет ни в какое сравнение с богатством старика Палласа. Прочтя после того, как я умру, завещание, ты, надеюсь, узнаешь точнее его размеры. Сам я, честно говоря, давно оставил попытки выяснить и запомнить эти огромные цифры.
Выступление преторианцев подняло на ноги весь Рим, и народ стал собираться на Форуме и других площадях. Весть о том, что Паллас впал в немилость, вызвала всеобщее ликование, ибо ничто так не воодушевляет чернь, как низвержение могущественного и влиятельного мужа. Спустя всего несколько часов бродячие музыканты обезьянничали уже на всех углах, передразнивая повадки Палласа и сочиняя о нем шутовские песенки.
Но когда Паллас в сопровождении восьми сотен своих отпущенников и помощников спустился с Палатинского холма, толпа смолкла и освободила проход для этой торжественной процессии.
Паллас ушел красиво, почти как триумфатор. Свита его сияла пестрыми одеждами, серебром и драгоценными камнями. Никто на свете не тратит на наряды больше, чем бывший раб, а Паллас в этот день приказал своим людям явиться во всем самом лучшем.
Сам же он был одет в простой белый плащ, когда, спустившись с Капитолийского холма, направился сначала на Монетный двор при храме Юноны, а оттуда — к храму Сатурна, где хранилась государственная казна. Он принес перед изваяниями богов очищающую клятву и затем еще раз повторил ее в храме Юпитера.
Желая вызвать беспорядок в делах, Паллас забрал с собой всех своих вольноотпущенников, которых обучал в течение многих лет. Вероятно, он надеялся,
Нерон целую неделю не решался войти к матери. Агриппина была смертельно уязвлена, она заперлась в своих покоях на Палатине и призвала к себе Британника с его приближенными и учителями, чтобы показать, к кому она впредь будет благоволить. К числу приближенных Британника принадлежал сын Веспасиана Тит, а также — хотя и недолго — Анней Луканий, отец которого был двоюродным братом Сенеки и который слагал столь хорошие стихи, что никак не мог нравиться Нерону. Император, конечно, охотно окружал себя поэтами и художниками и даже время от времени устраивал поэтические состязания, но победителем из них непременно выходил он сам.
Нерон считал свою партию по смещению Палласа сыгранной мастерски, однако его терзали угрызения совести, когда он задумывался о матери. Словно желая наказать себя, он под руководством Терпна принялся с усердием и упорством обучаться пению, для чего часто постился и многие часы лежал на спине, водрузив на грудь тяжелую свинцовую плиту. К сожалению, его вокальные данные оказались весьма жалкими, и, честно признаться, мы стыдились за него и опасались, как бы его завывания не испугали какого-нибудь престарелого сенатора или посланника, забредшего на Палатинский холм.
Добрые вести, пришедшие к этому времени из Армении, однако несколько возвысили императора в собственных глазах. По совету Сенеки и Бурра Нерон отозвал Корбулона, известнейшего полководца Рима, из Германии и отправил его в Армению. Это небольшое и зависимое от нас государство оккупировали парфяне, что, безусловно, являлось серьезным поводом для военного вмешательства.
Корбулон и проконсул Сирии соперничали между собой (каждый из них желал возглавить армию), и потому так споро заняли берег реки Евфрат и выказали такую решимость в действиях, что парфяне сочли благоразумным убраться из Армении до того, как там начнется настоящая война. Сенат постановил в связи с этим устроить праздник Благодарения, облек Нерона правом триумфа и повелел увенчать его дикторские фасции лавровым венком. Все эти события отвлекли римлян от отставки Палласа. Очень многие в городе опасались, как бы такая решительность Нерона не привела к окончательному разрыву отношений с Парфией, и потому деловая жизнь в столице несколько замерла.
Сатурналии в этом году длились четыре дня и были более непристойными, чем обычно. Все дарили друг другу очень дорогие подарки и насмехались над скупостью стариков, придерживавшихся старинного обычая и обменивавшихся лишь терракотовыми фигурками да праздничными хлебами. Один из огромных залов дворца был битком набит преподнесенными Нерону дарами, а провинциальные богачи все слали и слали императору всякие необыкновенные вещицы, и их описание, точная стоимость и имена дарителей заносились в особый реестр, поскольку Нерон считал своим долгом ничего не забывать.