Императрица Фике
Шрифт:
За лесом, где еще курятся кострища бивака, стоят русские полки в строю, ждут своей очереди пройти через узкие проходы, слушают, как гремит бой, где гибнут их товарищи… К начальникам приступают — помогать надо! Сам погибай, а товарища выручай! А офицеры, стоят, ждут, что начальство скажет: известно — «стой смирно да приказа жди». А пока до него, до Апраксина-то доберёшься… Молчит дворянское начальство. Не хочет оно драться. Но ничего не посмело сказать начальство, когда молодой да горячий генерал Румянцев глазом солдатам моргнул и Нарвский полк, что стоял на самой опушке леса, бросился вперед, стал продираться через лес, валежник, сухостой,
И — дрогнула линия пруссаков, отступила. На шаг! На пять!.. Русские солдаты жмут все крепче, все отчаянней, все доблестней — идут, казалось, на самую смерть, а смерть бежит от них. Смерть они побеждают! И — о, славный миг!
Пруссаки уже повернули спиной, идут сперва тихо, потом уторапливают шаг и, наконец, бегут! Побежали!
— Ур-ра! Ур-ра! — гремит над полем. — Ур-ра! — Солдаты наши прыгают на месте от радости, плещут в ладоши. — Ур-ра! — кроет теперь шум боя. А из леса выбегают все новые и новые полки, бросаются в угон.
Прусская, кавалерия отчаянно прорвала было на левом фланге русский строй, но оказалась окружена со всех сторон и перебита. Без жалости. Без пощады.
Высоко стояло солнце над полем битвы, над той немецкой деревней Гросс-Егерсдорф. Над ее черепичными красными крышами. Пруссаки уносили ноги на Алленбург. На поле, усеянном павшими, ранеными, медленно, окруженный штабом, показался фельдмаршал Апраксин.
Вельможа ехал, опустив поводья своего гнедого тяжелого коня, весь в звездах и орденах. Серебряный шарф едва удерживал уемистое брюхо, колыхавшееся в шаг коня. Генерал-фельдмаршал не был весел этой солдатской победе. Нет! Она пришла нежданно. Что же он теперь донесет в Петербург? Государыня-то Елизавета Петровна, конечно, будет рада… А что скажет великий князь-наследник? Его супруга? Неровен час — умрет государыня, жить-то ведь придется с ними, с молодыми! И придется отвечать за то, что не разошелся с пруссаками, а вон сколько наши набили их… Самого короля Прусского побили. Ха!
— Ваше высокопревосходительство! — подскакал, наклонился к нему с седла молодой, горячий граф Румянцев, тот, самый, что бросил полки через непроходимый лес. — Смею думать теперь, как генерал Левальд в ретираде [41] находится, кавалерию да казаков бы за ним бросить… Чтобы вконец врага истребить да подальше угнать. Теперь и Кенигсберг будет легко захватить…
Обрюзглое, бульдожье лицо Апраксина обратилось неприветливо к смельчаку.
— То полагаю, милостивый государь мой, — отчеканил он раздельно, — то полагаю, что армия наша в сей жар так уставши, что о преследовании речи быть не может… Стать биваком на старое место… Да хлебы пекчи…
41
В отступлении.
На рассвете с бивака поскакал в Петербург с донесением генерал-майор Петр Иванович Панин. 28 августа рано утром,
«Пруссаки напали сперва на левое, а потом на правое наше крыло с такою фуриею, что и описать невозможно, — доносил он. — Русская армия захватила знамены, пушки, пленных более 600 человек, да перебежало на русскую сторону 300 дезертиров».
А в вечер боя, когда встала луна, снова потянулись сырые туманы из логов да с реки и слышались еще похоронные запоздалые напевы попов — хоронили павших. Загорелись красные огни костров, солдаты сидели вокруг и весело гуторили о победе над пруссаками.
— Черт-то оказался не так страшен, как его малевали. Пруссака побили! Теперь, сказывали ребята из штаба, пойдем на Кенигсберг — забирать его у прусского короля… Пойдем!
И пошли. Местами шли веселыми. Угоры, перелески. Белые палатки покрывали с вечера прусские поля, наутре завтракали жидкой кашицей с хлебом. Раздавалась команда «на воза!», палатки складывали на подводы, шли дальше плотной, бодрой колонной… С песнями.
Победа!
Третий бивак на этом походе разбили уже на реке Ааль. Солдаты у бивачных костров пекли картошку и уж говорили, как о решенном деле, что зимние квартиры будут для них в Кенигсберге. Чего лучше! И город большой, разместиться всем есть где.
У самой речки Ааль на холме стояла ставка Апраксина. Под луной блестели золоченые яблоки обоих шатров. Первый шатер поболе — в нем стоял большой стол, кресла вокруг. Второй — помене: столовая фельдмаршала. А за ними — большая калмыцкая кибитка с поднятыми на решетки войлоками, устланная персидскими коврами — спальная фельдмаршала.
Большой шатер светился изнутри — там горели свечи в серебряных шандалах, У входа — парные часовые. За большим столом сидел весь генералитет и сам граф Апраксин, огромный, толстенный, брюхо словно положил на стол, на листы белой бумаги.
От главнокомандующего по правую руку — князь Ливен, его главный советник. Дальше — граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую — граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерала-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше — командиры полков.
— Прошу прощения, ваше превосходительство, — говорил Сибильский — он путал ударения, ставя их по-польски. — Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна…
Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего.
— Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! — заканчивал Сибильский.
Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала.
— Прошу, одно короткое замечание, — начал Ливен с немецким акцентом. — Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского — мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я — за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту.