Императрица Фике
Шрифт:
Старость уже согнула широкий стан Трубецкого, седая голова тряслась от волнения, рот ввалился, но глаза еще блестели. После стука булавы церемониймейстера Трубецкой старческим голосом объявил, что ее императорское величество самодержица всероссийская Елизавета Петровна «почила в бозе» [45] и на престол вступил его императорское величество государь император Петр Федорович Третий.
Толпа задвигалась, ожила, разбилась на кучки, в кучках стали шептаться между собой. А больше говорили все без слов — глазами, движениями голов, блеском глаз, то радостных, то встревоженных: Ждали теперь выхода нового императора
45
«В боге» (слав.).
Стемнело, внесли зажженные свечи, когда раздался снова стук булавы церемониймейстера и из белой с золотом высокой двери попарно стали выходить придворные чины. За ними, стуча каблуками ботфортов, быстрой походкой, не скрывая торжествующей улыбки, еще больше бледный от черного бархата кафтана, вышел, поднялся на ступени трона он — новый царь.
Петр остановился у трона. Подбоченясь левой рукой, правой он сделал широкий приветственный жест, обращенный ко всем собравшимся. Длинные ноги, маленькое тельце, пудреная белая головка этого «величества», ожесточенные и в то же время смеющиеся глаза, одновременно яростные и слабые, встали, как привидение, над согнутыми в глубоком поклоне спинами.
К нижней ступени трона подошел Волков, развернул лист первого манифеста. Все слушали внимательно, вытянув шеи, приложив к ушам ладони, дабы не проронить ни одного слова.
Петр Третий объявил в манифесте всем его «верноподданным»:
«Да будет всякому известно, что по власти всемогущего бога любезная наша тетка, государыня императрица, самодержица всероссийская, через несносную болезнь от временного сего в вечное блажество отошла…»
Снова плач. Еще бы! Плакавшие ведь всем сердцем хотели бы, чтобы это указанное «временное блажество» продолжалось без конца. Чтобы вечно вот так и жить — легко, сыто, пьяно, жирно, чванно, на чужом труде, наслаждаясь вечной праздностью, купаясь в сиянии престола, как голуби в лучах солнца, плодя в своих селах, деревнях, поместьях, усадьбах такие же дворы, только поменьше, победнее, но и там являясь чванным барином, владыкой перед своими «верноподданными мужиками», «крепостными», над их женами и дочерями… Чтобы вечно вот так же раболепно, униженно всем им толкаться у подножья этого трона, ненавидя друг друга, думая, чтобы только превзойти, осилить, переплюнуть друг друга в рвачке богатых и обильных, и при этом совершенно незаслуженных милостей…
А манифест барабанил про этого не совсем трезвого с утра молодого человека, объясняя, как он попал на трон:
— «…Всероссийский императорский престол нам, яко сущему наследнику, по правам, преимуществам и закону принадлежащий…»
По какому «закону» теперь будет править он, прусский шпион, получивший всемогущество? Он ведь теперь может пожаловать каждому, кому захочет, тысячи рабов. Он может сделать из каждого маленького владыку. Он может каждого казнить, сослать в Сибирь.
И всё смотрели со страхом на сделанного ими же самими идола, на монарха «божией милостью», за которым стояла сама церковь, все бесчисленные святые, изображенные на иконах, за которого вступались в своих громовых проповедях, угрожали всеми молниями неба, всеми муками ада люди в черных длинных одеждах, стоявшие здесь в первых рядах и белыми пальцами придерживающие драгоценные, алмазами и жемчугами усыпанные панагии на тугих и впалых животах.
В глубоком трауре, накрытая черным вуалем с ног до головы, в плерезах [46] , слушала эти слова
46
Траурные отделки на платье (франц.).
Из-под вуаля она незаметно обвела взором ряды насупленных лиц. Вон стоит он, надежный «верный сын российский», молодой, двадцатисемилетний красавец, герой самых рискованных в Петербурге шумных любовных похождений, трижды раненный под Цорндорфом — Григорий Орлов — очередной любовник императрицы Фике.
Орлов стоял, высоко подняв свою красивую белокурую голову на мощной шее, и с высоты своего роста смело оглядывал это мрачное собрание.
А Волков читал и читал про этого молодого человека, который с улыбкой, лихо вывернув ноги в ботфортах, смотрел с высоты престола на своих подданных, читал про мужа императрицы Фике.
Этот молодой человек обещал все, себе требуя взамен одного: чтобы они клялись ему, что будут ему всегда и во всем покорны.
Торжество распирало впалую грудь Петра Федоровича. О, он теперь больше не попадет под опеку разных Бестужевых… Брюммеров… Нет! А сколько он может сделать теперь для своего идола, для своего обожаемого монарха — для прусского короля Фридриха II… О, он пошлет русских солдат драться за свои голштинские владения. Он заберет Шлезвиг у Дании. Он омочит свою шпагу в датской крови… Какое счастье!
Наконец Волков закончил чтение, поставив жирную точку словом — подписью:
Петр.
— Виват! — грохотало собрание. — Виват! Виват! Но многие думали:
«С какой же достойной скорбью стоит императрица Екатерина у подножья нового трона! Как величественно она несет свой траур… Свое горе… Не то, что этот неумный, полупьяный молодой человек… Что-то думает она, матушка Екатерина Алексеевна?»
Началась присяга, строго по чинам, и Екатерина Алексеевна первой на кресте и евангелии поклялась в неизбывной верности своему супругу, императору, повелителю.
Тело Елизаветы Петровны было положено в черный бархатный гроб, поставленный на высокий катафалк, тоже обитый черным бархатом. Черный бархат затянул и стены, покрыл все окна большой дворцовой аванзалы. Золотой парчовый с серебряным шитьем покров покрыл гроб… В четырех подсвечниках пылали вокруг гроба ослопные свечи. У гроба посменно дежурили четыре дамы, и волны их глубокого траура лежали на полу. Тут же четыре гвардейских офицера каменели в почетном карауле. У изголовья гроба, на алом бархате, лежали четыре короны: шапки Казанская, Астраханская, Сибирская и отдельно — усыпанная бриллиантами — корона Всероссийская.
В зале горело 6 тысяч свечей. Бесконечные толпы народа — крестьяне, солдаты, мужчины с бородами, женщины в платках, кто в овчинном тулупе, кто в серой сермяге — подходили боязливо к гробу, валились на пол, крестились, целовали холодную руку дочери Петра Великого, слушая, как звенящими голосами очередные архимандриты все вновь и вновь перечитывали отчаянные, истошные вопли псалмов царя Давида, примостясь на освещенном свечкой аналое.
И тут же, почти сплошь все время, на глазах бесконечной очереди проходящего народа, скорбно склонив голову, вся с головы до ног в черном крепе, у гроба стояла императрица…