Империя Ч
Шрифт:
— …я умираю…
да что это, Боже?!..
— Это любовь. Это ВСЕ. Это — то же,
что и молитва.
— Да, Господи, да!..
— Это тебе — от Меня — навсегда.
Меднозеленый Будда спокойно и внимательно глядел на меня узкими медными глазами, и выпуклые веки и брови медно поблескивали в свете лампад и плошек с бараньим жиром. Я протянула к нему руки, стоя перед ним на коленях на каменных плитах дацана, сгорбившись в моленьи, уткнувшись лбом в истертый тысячью ног гранит.
— Великий Будда, нежный царевич Гаутама,
Медный бог глядел на меня равнодушно и гордо. Его узкие глаза летели надо мной, как тень стрелы отца.
— Что тебе вернуть? Молодость?
Я не поднимала головы от гранитной плиты.
— Любовь?
Он видел, как дрогнула кожа на моей обнаженной спине, как покрылись испариной выступы хребта.
— Зачем тебе любовь? Счастье человека в том, чтобы освободиться от страстей. Твой Христос говорит…
Я резко подняла голову. Кулаки мои сжались. Наши глаза скрестились — его, медные, бесстрастные, и мои, горящие. Голая женщина на полу храма со сжатыми бессильно кулаками перед медной статуей — это, право, смешно. Кому ни рассказать.
— Не трогай Христа! Бог есть любовь — это правда!
— Тебя спасла эта правда? Тебя она сделала счастливой?
Я молчала.
— Ты живешь на Востоке, и твое дело — познать обычаи и мудрости Востока, полюбить их и подчиниться им. Ты же сама меня просишь. Ты первый раз на празднике Цам, ты многого не знаешь. Тебе вернуть человека, которого ты потеряла? Ты знаешь, что ты вернешь его лишь в будущем перевоплощенье?
— Будущего перевоплощенья нет! Есть будущая жизнь! — крикнула я, стоя на коленях. Масляные светильники горели ровно и тихо, пламя чуть отклонилось от моего дыханья. Из темных ниш дацана мрачно и холодно, улыбчиво и хитро глядели восточные божества, скрещивали руки, ноги, подмигивали мне. Белая скуластая Тара, с лицом широким, как тарелка, полная плодов любви, глядела на меня нежно и страстно, с медовой полуулыбкой, уголки губ ее приподнимались смешливо. Ее рот был похож на изогнутый монгольский лук.
— Не отрицай того, чего не знаешь, — медленно сказал, неслышно, меднозеленый Будда, и его неподвижные глаза блеснули горечью, будто слезой. — Узнаешь — не захочешь возврата. Почему ты просишь для себя? Почему не просишь для людей? Не просишь, чтобы оборвалась нить бесконечной Зимней Войны, идущей скоро сотню лет?
Я сложила лодочкой руки на груди. Дым зажженных сандаловых палочек обнимал меня, обволакивал, тонкие белесые усы духмяного дыма сходились ореолом над моей головой, обворачивали фатой лицо.
— А если я и об этом попрошу?..
Будда улыбнулся. Белая Тара повторяла его улыбку за его зеленым плечом.
— Я могу исполнить только одну просьбу.
Я склонилась опять перед медной фигурой, спокойно застывшей среди дацана в позе лотоса. Взяла в руки светильник, горевший у его вывернутой наружу голой медной ступни.
В плошке с жиром торчал туго скрученный фитиль, черная тычинка веревки обгорела, пламя вспыхивало и билось в моих руках, как желтая бабочка лимонница. Я прикрыла огонь ладонью, защищая его от дыханья, от ветра. От зла защищая его.
— Если бы я была слепая, о Будда, — сказала я глухо, почти не разжимая губ, — я бы сидела со светильниками у входа в темный дацан и каждому, да, каждому входящему в храм давала бы светильник, протягивала свет. И человек брал бы из моих рук свет и шел дальше во тьму со светом в руках. А я бы свет не видела. А только давала его, давала. И только один раз, Будда, я дала свет, и мне протянули свет в ответ! И я увидела! Я прозрела! Однажды! Почему ты не хочешь вернуть его мне?! Почему?!
Будда молчал. Молчала, улыбаясь, Белая Тара.
Бедные. Они могут делать чудеса. Они не знают, как пахнет размятый в пальцах ком чернозема. Как ослепительно и цветно, пучками и копьями алых, золотых и синих огней, блестит на Солнце свежевыпавший снег. Как горчат на зубах березовые почки, как горчит схваченная морозом рябина, как сладко жжет губы шиповник, забытый птицами на колючих ветвях в лесу. Как, светясь, ходит большая красная рыба в ночной теплой реке, а на волне дрожат отраженья звезд — голубой Веги и алмазного Денеба. Жизнь велика. Бесконечен праздник Цам. Я ступила в след своей смерти, и я иду навстречу жизни, я делаю круг и замыкаю его. Разомкни его, Будда. Разомкни, если сможешь.
— Не кажется ли вам, что вы забываетесь, господин Башкиров?!
— Нимало, дорогая госпожа Фудзивара. Ничуть. Я-то знаю истинную цену вашим брильянтам, мехам и… прочему. Ты! — Говоривший резко встал с кресла, отпихнув его ногой — оно шумно откатилось в угол богато обставленной гостиной. — Ты как была моей, так моей и останешься. Моей вещью. Моей брильянтовой запонкой. Моей закуской после выпивки. Передо мной ты можешь не притворяться. — Он взял женщину за талию обеими руками, встряхнул, как грушу, и грубо, зло притиснул к себе, к полам черного тщательно выутюженного пиджака и шелковому лоску жилетки. Брелок больно врезался женщине в грудь, она искривила красивый, ярко накрашенный рот. — Играй перед кем другим! Кривляйся на сцене! Ресторанные едалы все равно съедят тебя с потрохами любую: жареную, пареную. С ними-то ты не притворяешься!.. А почему со мной?!..
Высокий бритый мужчина, в щегольских надменных усиках, лощеный, с презрительно и злобно изогнутыми сластолюбивыми губами, красно горящими плохо скрываемым вожделеньем, с прищуренными маслеными глазами, кричащими молча: мне дозволено все, потому что я так хочу!.. — оттолкнул от себя женщину, как давеча кресло, и она, так же, как бездушная мебель, тупо полетела в угол. Зацепилась ногой за торчащую вверх ножку кресла, ударилась, упала. Застонала. Прикусила губу. Неужели ты будешь стонать и плакать перед подонком, гордая актриса Фудзивара?! Да, ты ресторанная певичка. Но у твоих ног весь Шан-Хай. И весь Китай. Ты, плачущая перед русским эмигрантским бандитским отребьем, блестящая дама, большая артистка. Никогда!