Империя духа
Шрифт:
Мне стало, может быть, полегче.
Главное, что я продолжал упорно, используя то, что дано в глубинах мировой духовной Традиции (и, конечно, не забывая о собственном опыте), пробиваться к единственно важному для меня. К тому, кем я был до этого нелепого воплощения в физическом мире, в каких мирах и где я бродил. Воплощение в таком грубом, падшем, словно ошибочно созданном мире, естественно, влечёт за собой такую потерю высших способностей души, что сводит их к минимуму. Чтобы знать, надо умереть… Но я преувеличиваю, пусть этот мир агонизирует уже несколько тысячелетий, но в нём тайно содержатся такие духовные возможности, которых нет ни в раннем, ни в каком-либо золотом веке. Потому нельзя быть односторонним. Я быстро усвоил те знания, которые содержались в великих или даже полутайных книгах, и всё это совершенно нормально. И, кроме того, видимо, в агонии
…Между тем, время, земное время, а не то Вечное всепоглощающее Время, упорно шло и шло. Сонечка моя подрастала, и меня она с каждым годом всё более и более изумляла. Я вёл почему-то отрывочные записи, вроде дневника, но и так многое врезалось в память, видимо, навсегда.
Шёл уже 21 век, Россия выкарабкивалась из пропасти, в которую её хотели толкнуть. Я часто проводил время и работал, кстати, – переводил на даче родителей в Болшеве. Туда, конечно, заезжала и Сонечка, где-то уже Софья Семёновна, так сказать. Шучу. Ей шёл двадцать первый год, как появился, вроде бы, муженёк, скорее, «друг» – «любовник» звучит несколько неприятно. Дело в том, что жили они вместе не постоянно, как-то довольно свободно, не навязываясь друг другу. Родители надеялись, что они всё-таки вступят в нормальный брачный союз – молодой человек этот, Антон Енютин, им нравился. Мне – не очень. Но на это воля Сонечки. Был он, как и она, по роду профессии книжный график, пусть и учащийся ещё. Из хорошей семьи, его корни – в русском дворянстве. Но по характеру Антон был крайне тихий, ну до невозможности тихий, даже мышку превосходил он в этом отношении. Молчаливый такой, но в своём деле талантлив, без всяких комплексов и страхов. Тих он был, мне кажется, от уверенности.
Может быть, Соню всё это устраивало, цинично говоря. Но какая-то почти незримая внутренняя связь между ними, несомненно, была. Однако изумление, которое вызывала у меня моя сестра, было иного порядка. Соня с такой легкостью и глубинным интересом овладевала метафизическими науками, что сами индусы развели бы руками. К двадцати четырём её годам, к примеру, я подсунул ей сложнейшую работу Рене Генона о множественности миров, шедевр эзотерических концепций, и что же? Она проглотила это молниеносно, и по её замечаниям я понял, что она вошла в тему. Тут уж мне осталось только развести руками….Она изменилась даже физически; в том смысле, что её природная красота потеряла лёгкий налёт женского инфантилизма и стала какой-то загадочной таинственной красотой. Уж не множество ли миров вселились в неё?
И вот тогда в нашу жизнь вошли эти двое. И все из моего небольшого круга общения. Друзья, так сказать, где-то настоящие, где-то более или менее. Один – Миша Сугробов – был на год моложе меня, человек такой широкой, как русские степи, души, что в неё вмещалось всё: от метафизики до безумных, но в то же время обуздываемых запоев. Мы и безумие научились контролировать силой воли.
Другой – Денис Гранов, того же возраста примерно – был, между прочим, не совсем человек даже. Но об этом потом. Сам он, конечно, об этом не подозревал.
Сугробов был бард и эссеист. Гранов – художник. Но это к сути Гранова не имело никакого отношения.
Гранов наводил ужас на Римму, и, когда она первый раз его увидела, то не появлялась у меня два месяца. И звала к себе, в уют, в сонное царство, с пряниками и самоваром. Всё мне твердила потом, что жить во сне – самое лучшее, а краше сновидений ничего нет на свете. И только тогда, когда Бог погрузит всю Вселенную в сон, наступит всемирное счастье. Так уверяла моя Римма со слезами и пряниками.
Собирались мы втроём, бывало, на даче, особо любили зимой, когда кругом снежная вьюга, сугробы, и дача душевно скорее напоминала медвежью берлогу, чем дом.
Сонечка грезила где-то в соседней комнате, а мы сидели на зимней террасе – и за стеклом видны были ледяные и снежные чудеса русской зимы.
Сугробов был на вид диковат, но крайне образован. Знал художников чёрт-те какого века. Но из литературы, из прозаиков, по высшему счёту любил только Льва Толстого и Достоевского, как-то объединяя их, таких как будто бы непохожих, в нечто родное и единое. Поэзию любил всю без особого различения. Широколицый, блаженно-мешковатый, он пронизывал окружающих взглядом своих голубых глаз.
Гранов же Денис был, как ни странно, внешне немного похож на Сугробова, но с совершенно иным выражением лица. Оно, прежде всего, довольно часто менялось, иногда прямо на глазах.
То вдруг возникала ярость, причём такая, что создавалось впечатление, что это существо вот-вот встанет и ударит первым попавшимся бревном по голове. Кто бы это ни был, даже женщина. Потом внезапно всё менялось, и лицо Дениса охватывало весьма и весьма депрессивное выражение – результат сумасшедше-глубинной депрессии, которая, к тому же, появлялась ни с того, ни с сего, без всякой внутренней причины. Но ещё на его лице царила печать какой-то всеобщей непонятности и потерянности. Точно Гранов не понимал, где он находится, почему он тут, и тогда окружающий мир он окидывал взглядом человека, упавшего не с луны, а откуда-то дальше. Но то была чистая иллюзия, ибо, в конце концов, ниоткуда он не падал, а взгляд его, выражающий полную одураченность, имел другие причины. Но в целом он, всё-таки, контролировал себя, как мог. Бревном, точнее, поленом, укокошил только один раз, и то подвернувшуюся под беспричинный гнев собачонку. Но мебель ломал.
Такова была наша компания.
Бывал ещё один, но о нём даже упоминать пока не хочется.
Началось у нас с Грановым всё с того, что однажды летом на пресловутой даче он остановил меня, когда я выходил из деревянного домика в нашем саду. Он гостил в это время у нас.
– Саша, – проговорил он, взяв меня за пуговицу моей рубашки, – скажи мне, кто ты?
И он поглядел на меня отсутствующе-пристальным взглядом.
Я напрягся, потому что в его взгляде темнела какая-то разгадка. Или?.. Неужели ты не знаешь меня? – спокойно ответил я.
– Не мучай меня, – был ответ. – Я чувствую, что ты не отсюда. Скажи, откуда ты? Где ты существовал прежде?..
– Почему тебя это так интересует?
– Я чую, что ты знаешь многое скрытое…
– И что?
– Ты знаешь, кто я, какой судьбы. Ты можешь мне помочь… Я мучаюсь, не зная о себе ничего. Даже дату своей смерти я не знаю…
У меня удивительная память на то, что происходит здесь. Я помню точно этот разговор. Что мне было делать? Ведь я, к ужасу своему, понимал, кто он, и кем он был до рождения здесь, и почему на самом деле он мучается. Но ответить искренне я не решался. Такая искренность могла дорого стоить.
А он смотрел на меня как волк на свою добычу. Скажи мою тайну, и всё. Сумасшедшая и в то же время почти дьявольская улыбка появилась у него на его лице.
Он присел на пенёк.
– Я уже давно намекал тебе. Но ты уходил… Знаешь, если ты не ответишь, а ты знаешь обо мне всё, – я просто прирежу тебя. И в душе не дрогнет. Прирежу, и всё. Мне противен этот мир…
Большая голова его одеревенела от мыслей.
Я осторожно подошёл к нему сзади.
Он сидел неподвижно, внутренне огромный и дикий, но очень образованный на язык.