«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу
Шрифт:
— Понимаю. Мы с тобой — тоже, дорогуша.
Олбан поворачивается к ней, его разбирает хохот. Берил тоже хихикает.
Филдинг качает головой. Определенно фляжка была лишней.
— Вопросы и ответы — это не полюса магнита. Одно не всегда предполагает другое. Есть множество вопросов, не имеющих ответа.
С этими словами она берет его правую руку и внимательно изучает в закатном свете, проникающем из окна над кроватью. Большим пальцем поочередно гладит кончик каждого пальца его руки.
— Так чувствуешь? — спрашивает она.
— Вроде да.
Она нежно целует каждый палец, слегка размыкая губы.
— А так?
— Угу. А за что их целовать?
— Может, я обладаю магическими целительными способностями, — объясняет
Верушка Грэф наполовину чешка, и иногда, очень редко, он отмечает, что она как-то особенно строит предложения. Он чувствует, что это «Да что терять?» войдет в его коллекцию фраз-талисманов, потаенных знаков отличия и обожания.
Такая же коллекция осталась у него от Софи. Хранится до сих пор в неприкосновенности, хотя порой хочется ее забыть.
Верушка Грэф — высокая блондинка; сейчас она отращивает свои крашеные в черный волосы, и у корней виден естественный цвет. У нее скуластое лицо, волевой нос с изящно вырезанными, изогнутыми ноздрями и широко посаженные глаза; когда эти васильковые глаза распахнуты — а такое бывает почти все время, — с ее лица не сходит иронично-изумленное выражение.
Олбану видно, что у нее на левом боку, на участке шириной с ладонь, слегка загорелая кожа прочерчена тонким сплетением неглубоких шрамов. Они переходят на спину полузабытой рождественской татуировкой, привезенной из Таиланда, где ее волной протащило по коралловым рифам вблизи острова Такуа-Па, к северу от Пхукета.
В ее движениях подчас сквозит легкая неуклюжесть, будто ей мешают длинные ноги и руки, но это впечатление развеивается, когда она занимается спортивными упражнениями; что-то в ней есть от застенчивого подростка, который еще не знает сам себя.
— Разве это не зависит от постановки вопроса? — спрашивает он.
— Наличие ответа? — Ее глаза все еще закрыты. — Конечно, зависит. — Она умолкает. Немного хмурится, и между светлыми бровями появляется морщинка, единственная на ее лице. — Хотя для того, чтобы точно сформулировать вопрос, иногда приходится вначале на него ответить. Что не всегда решает проблему.
— Вопрос касается моей родни. У нас проблемы вообще не решаются.
— Интересная у вас семья. Но мне понравились те, кого я видела.
— Тебе понравились те, кого, по моему мнению, безопасно было с тобой знакомить.
— Оберегаешь своих! Как ты заботлив. — Она открывает глаза и, ухмыляясь, смотрит на него. А про себя думает, что хватила через край.
— Конечно, — говорит он. — Я ведь прежде подумал. Выбрал, кого ублажить.
— Меня очень легко ублажить.
Ей тридцать восемь, она старше его на два года. Он помнит, как удивился, когда через несколько дней после их знакомства в безликом китайском отеле она заговорила о своем возрасте. А еще он помнит, что эта разница в возрасте его слегка расстроила, поскольку он для себя постановил, что девушки у него всегда будут моложе. Что за ерунда? С чего он так решил?
Он не перестает удивляться, что у них завязался роман, — и не только потому, что чувствует себя битюгом рядом с чистокровной, породистой лошадкой. Она высокая блондинка (точнее, чаще всего блондинка и определенно была блондинкой в день их знакомства в Шанхае), стройная, с маленькой грудью и узкими бедрами, а ему тогда нравились пышные, чувственные женщины с рыжими или каштановыми волосами. Она не имеет ни малейшего желания заводить семью, а он все еще лелеет тайные мечты стать отцом, главой семейства. Она математик, преподает в университете, увлекается спортом и совсем не интересуется садоводством: в ее аккуратной, полупустой квартире нет ни единого зеленого ростка; кроме того, они поссорились и чуть было не расстались из-за чертовой войны в Ираке: он поддерживал военные действия, хотя и без энтузиазма, с разными оговорками (а теперь и вовсе отказался от этих убеждений, стал еще циничнее, чем прежде), она же с самого начала была против войны, потому что после одиннадцатого сентября поняла, что под предлогом кары за жестокость будут твориться еще большие зверства.
В то время он посчитал такое мнение чересчур циничным, а теперь надеялся, что это будет последней иллюзией в его жизни.
Она живет на последнем этаже многоквартирного дома в Пэтрике. Старые дымоходы навсегда потухших каминов оставили на стенах вековые следы копоти, вернуть зданию первоначальный розовый цвет могла бы только пескоструйная чистка. До этого района пятнадцать минут ходьбы от дома Берил и Дорис и чуть больше — от университета. Из окон квартиры частично открывается вид на реку и невысокие холмы за Пейсли. 19 Жилье полупустое, мебели — необходимый минимум, телефона нет, телевизора нет. Зато есть радио и миниатюрный CD-плеер, а рядом, на полках небольшого стеллажа, — Бах, Моцарт, Бетховен и полное собрание альбомов Led Zeppelin. На окнах — ни занавесок, ни штор: она любит просыпаться с рассветом, а в разгар лета, когда солнце встает слишком уж рано, пользуется маской для сна, позаимствованной у «Эр Франс».
19
Пейсли — небольшой город к юго-западу от Глазго.
Все это странным образом контрастирует с обстановкой ее университетского кабинета, где царит невообразимый беспорядок: там громоздятся три разных компьютера, пять мониторов (от массивного электронно-лучевого старья до самого прогрессивного жидкокристаллического чуда техники), два телевизора, лекционный проектор и шкаф-кубик, в который засунуто с десяток одинаковых красно-серебристых лавовых светильников в форме космических ракет. Нашлось место и для растений: здесь прижились скромная юкка, пара базиликов и небольшой кактус, похожий на подорвавшийся на мине мяч для гольфа. Все это было ей подарено, а она забывает поливать — надежда только на коллег. Единственное сходство с квартирой состоит в том, что в кабинете никогда не закрываются жалюзи. Она заявляет, что характер работы постоянно вынуждает ее смотреть в окно, потому что иначе невозможно думать, а жалюзи только мешают, в какой бы точке кабинета она ни находилась.
Выросла она в Глазго, учиться поехала в Трир, потом закончила аспирантуру в Кембридже по специальности «геометрия», хотя в последние годы приобрела привычку качать головой по прочтении нового плода с очередной ветви бурно растущего математического древа и бормотать: «Надо было идти в теорию чисел».
Время от времени она ввязывалась в сложные и порой невероятно жаркие дискуссии на интернет-форумах, обсуждая с далекими от ее рода деятельности незнакомцами природу сознания и такие головоломные, туманные вопросы, как: «Где искать числа?» («Там, где вы их оставили?» — подсказал как-то Олбан). Этот вопрос так и остался нерешенным; она обсуждала его с парнем из Университета Сент-Эндрюс, интересовавшимся философией математики — специальностью, о существовании которой Олбан даже не догадывался, но сейчас узнал с каким-то смутным удовлетворением.
Однажды у нее в гостиной он выдвинул какой-то глубокий ящик и обнаружил коллекцию из четырех десятков пресс-папье венецианского стекла. Они отличались затейливой, яркой, радостной цветовой гаммой.
— Почему ты их прячешь? — спросил он, поднеся к свету одно из них.
— Пыль собирают, — нехотя объяснила она, лежа на диване.
Они играли в шахматы, и она обдумывала следующий ход. Из двадцати партий он выиграл только одну и втайне надеялся обставить ее хотя бы еще разок.
Единственная ее дорогостоящая причуда лежала, можно сказать, под ногами: она любила восточные ковры — чем сложнее орнамент, тем лучше, а потому голые доски пола скрывались под персидскими, афганскими и пакистанскими коврами. По современным стандартам, комнаты у нее были огромной площади, однако всего две — спальня и гостиная; место на полу практически уже кончилось, и она начала развешивать ковры на стенах, от чего дом стал более уютным и меньше походил на клетку, думал Олбан. Хотя квартира все же выглядела довольно аскетично.