Имя его неизвестно
Шрифт:
– Ты говорила, чтобы я выл по-волчьи… Так надо… Я надумал вот что: буду изображать из себя легкомысленного, беззаботного сынка колониста, которому отец с матерью постоянно втемяшивали в голову: когда придут арийиы, он-де станет властителем над нашими людьми. Ты видела, какой это был тип? А таких, как он, немало. С таких и спросу меньше. За ними не так следят гестаповцы… Надо, чтобы ты была…
Глаза у нее стали большими, гневными.
– Была моей возлюбленной… Я люблю тебя и буду любить да самой смерти… Но перед людьми, перед комендантом надо… Тогда за тобой перестанут охотиться, чтобы увезти
– Лучше я в Вороклу брошусь, а такай не буду! Нет! – выкрикнула девушка. – А про людей ты подумал? Что Галя, Катя, Марина, все наши девушки что скажут, когда увидят меня с переводчиком коменданта? Что? Молчишь? – И она заплакала горькими слезами.
Что ответить Орисе? Как утешить? Рискуя жизнью, она не побоялась прятать Василия на погребне, не страшилась пойти с ним в лес за радиостанцией, а теперь боится… своих людей, а не врагов, не фашистов. «Что окажут девушки?» Известно что. Скажут: «Орися таскается с немцем». А женщины будут обзывать оскорбительными словами ее, такую чистую.
Василий мучительно тер виски, закрыл глаза.
– Успокойся. Наступит время, и ты уйдешь к партизанам, к Ворскле. Пойми, с твоей погребни мы будем передавать нашим братьям за Белгородом, какими путями им идти, чтобы меньше крови проливалось, крови наших людей. Мы обязаны! – шептал он. – На нас с тобой надеется сам командующий фронтом!..
Орися молча вытирала слезы.
– Если ты меня любишь, то ради любви нашей…
– И откуда ты взялся на мою несчастную голову!
И опять тихо. Орисе представлялось, что с фотографий на нее глядели живые глаза братьев и взгляды у них были укоризненные: «Надо помочь ему, Орися! И любить его надо. Он же тебя любит».
«Так… Так… Так…» – словно подтвсрдили дорогие сердцу слова и стенные часы, отстукивая новые секунды в их невероятно сложной и опасной жизни.
– А люди?.. Что скажут люди?..
И побежала жизнь разведчика двумя потоками: одна – Робертова – в комендатуре с врагами, другая – Василева – в Орисиной хате.
Работы у коменданта хватало. Немецкие власти временно прекратили мобилизацию молодежи в Германию. Но все физически здоровые люди из сел и городов обязаны были выходить на оборонные работы. Под усиленным конвоем, как арестантов, гнали фашисты крестьян, служащих и рабочих бездействующих сахарных и винокуренных заводов в степь. Там, под присмотром войсковых инженеров, люди копали противотанковые рвы и траншеи, совместно с солдатами сооружали у шоссейных дорог дзоты. Возле школ и заводов, в парках и рощах, которые так любовно оберегались в мирное время, теперь стучали топоры; словно змеи, шипели пилы. Фашисты безжалостно уничтожали столь драгоценный для степных районов Украины и Курщины лес. Тысячи дубов и тополей, едва выкинувших свежий лист, погибали в эти солнечные, весенние дни. За их стволами во время боев с советскими войсками будут прятаться немецкие пехотинцы и артиллеристы.
На служащих комендатуры возложили ответственность перед военным командованием за выход местных жителей на работу. Вместе с полицаями и старостами они проводили много времени в степи, возле проезжих дорог, на объектах.
Погнали на рытье окопов и Орисиных подруг, Галю и Марину. Вернее, прежних подруг. С того дня, как узнали они, что за Орисей таскается Гохберг, девушки отвернулись от нее. Идя под конвоем на работу, они не забыли напомнить полицаю Омельке:
– Не порядок, пан полицай! Мы должны работать, а Орися отлеживается.
– Да она с немчиком… Целоваться тоже работа! – насмехалась Марина.
– А может, вы бы прикусили языки! Завидно стало! – слышался рассерженный голос.
– Чему завидовать? Продажной шкуре?!
– Молчать! – гудел конвой.
Это голос Омельки. Хотя Омелько знал, что Орися подгуливает с новым переводчиком, все же он был не против того, чтобы и она погнула спину на окопах. Семью Сегеды Омелько не любил еще с довоенных лет. Знал всегда, что за штука Орися. И Омелько даже подумать не мог, чтобы она стала любовницей переводчика. «Вот и ожидай от этих баб! Они на все способны!» – осуждал Омелько Орисю, словно не он пошел на службу к немцам и не он предавал честных советских людей.
– Ладно! Я и Орисю выгоню на работу. Никому – так никому, и никакой поблажки! Такой уж новый порядок у панов немцев! Не то, что у наших! Дисциплина!
В это утро Роберт рано покинул домик старой одинокой Гарпины, где он снимал комнатку. Село давно уже проснулось. Люди успели вытопить хаты, и им приказано было идти на работы.
– Пан Роберт! – По хриплому полосу Роберт узнал полицая Омелько.
– Чего тебе?
– Да вот опять… Аришка не хочет идти на окопы. Обвязала голову полотенцем и говорит, что больная. Врет! Здорова, как телка. И мать не идет. Говорит, что старая… – докладывал Омелько, расправляя на плече ремень от винтовки.
У Омельки были старые счеты с семьей Сегеды. В сороковом году попробовал он выводить по ночам чужих телок, резал их с помощью своих дружков и отправлял мясо в Харьков, – поездом или на грузовых машинах. Украли они телка и у Сегеды. Те подняли шум. Милиция нашла в Омелькиной кладовой мясо. Его судили. С приходом немцев, однако, Омелько вернулся в село и уже больше двух лет издевается над своими односельчанами.
– Хорошо. Я знаю. Но тебе советую: если хочешь жить в мире со мной и комендантом, не трогай Орисю и ее мать…
– Напрасно вы к Аришке подъезжаете!.. И что вы нашли в ней привлекательного? Девка с норовом… Смотрите, чтоб не отравила вас. Эта все может! – шепотом предостерегал Омелько.
– Ты не забудь, что я тебе сказал!
– Да кто же захочет с комендантом враждовать… Да и с вами.
– Договорились?
– Ладно, пан! – согласился Омелько и, приложив согнутые ладони ко рту, крикнул:– Гей, там Мирошниченковы! Пора! Вот народ! К каждому приди и каждому постучи. Пораспускались! – ругался он.
Еще на той неделе Харих решил перенести комендатуру из школы в дом, где до войны была амбулатория. В школе Харих побаивался русских самолетов: дом большой, заметный с высоты. В бывшей амбулатории комнаты, правда, поменьше, но рядышком помещение довоенной почты, приспособленной под тюрьму: окна все перечерчены железными решетками. Справа от тюрьмы открывался живописный вид – пруд, окаймленный вербами. Гауптман Харих любил природу. Он даже собирал коллекцию почтовых открыток с ландшафтами.