Имя мне – Красный
Шрифт:
Они поднесли лампу к моему лицу и внимательно, словно заботливые врачи, заглянули в мои глаза.
– Все как было, будто ничего и не произошло.
Неужели последним, что я увижу в мире сем, будут эти трое, что так пристально смотрят мне в глаза? Я понимал, что не забуду этих мгновений до конца жизни. Ощущая раскаяние, я в то же время не терял надежды и потому продолжал:
– Да, именно Эниште внушил Зарифу мысль о том, что тот делает нечто запретное, поскольку окутал покровом тайны последний рисунок, показывая его нам лишь кусками, но никогда – целиком. Так что это он посеял в наших душах семена сомнений и страха, а вовсе не сторонники эрзурумца, которые отродясь не видели ни единой книги с рисунками. Но чего, спрашивается, бояться художнику с чистой совестью?
– В наши дни художнику с чистой совестью стоит бояться многого, – с умным видом изрек Кара. – Да, никто ничего не имеет против искусства украшения книг, но рисунки наша религия запрещает. Рисунки персидских художников, даже самых великих мастеров Герата, воспринимались
– Эниште был убит потому, что испугался. Подобно тебе, он начал твердить, что рисунки, которые делают для него, не противоречат нашей вере и Священной Книге. Настоящая находка для эрзурумца и его приспешников, которые везде пытаются найти что-нибудь противоречащее исламу. Зариф-эфенди и Эниште замечательно друг другу подходили.
– И обоих убил ты, не так ли? – спросил Кара.
Мне показалось, что сейчас он меня ударит, но в тот же миг я понял, что новый муж прекрасной Шекюре не очень-то огорчен убийством Эниште. Он не собирался меня бить, но даже если и ударит – что ж, мне уже все равно.
– На самом деле, – упрямо продолжал я гнуть свое, – если султан хотел получить книгу с рисунками в европейской манере, то Эниште хотел бросить вызов всему и вся, создав книгу, пропитанную страхом греха, и тем потешить свою гордость и возвеличиться. Он испытывал рабский восторг перед рисунками европейских мастеров, которые видел во время путешествий, и до самого конца верил в то, о чем рассказывал нам целыми днями, – ты, наверное, тоже слышал эти бредни о перспективе и портретах. Что до меня, то я убежден, что в нашей книге не было ничего вредного или не соответствующего установлениям нашей веры. Он тоже это знал, но ему нравилось делать вид, будто он готовит очень опасную книгу. Мысль о том, что он занимается таким опасным делом, да еще и с дозволения султана, была для него так же важна, как преклонение перед работами европейских мастеров. Да, если бы мы делали рисунки, которые можно вешать на стены, это был бы грех. Однако ни в одном из рисунков, которые мы изготовили для этой книги, я не видел ничего, что противоречило бы исламу, никакого кощунства и безбожия, ни малейшего нарушения запретов. А вы?
Мое зрение уже немного ослабло, но, хвала Аллаху, я еще видел достаточно хорошо, чтобы понять, что мой вопрос заставил их призадуматься.
– Что, затрудняетесь ответить? – злорадно спросил я. – Вы никогда не сможете открыто сказать, что в рисунках, над которыми мы работали, был хотя бы намек на безбожие, хотя бы тень кощунства, – что бы вы на самом деле об этом ни думали. Ибо сказать такое значило бы признать правоту наших врагов, святош из окружения эрзурумца. С другой стороны, вы не решитесь утверждать, что невинны как младенцы, потому что после этого уже нельзя будет важно задирать нос и гордиться причастностью к тайному, загадочному и запретному делу. Знаете, когда я понял, что у меня самого голова кружится от гордости? Когда в полночь мы с несчастным Зарифом-эфенди пришли в это текке! Я привел его сюда, потому что мы насквозь продрогли, блуждая по улицам. К тому же мне нравилась мысль, что он увидит место, где некогда жили «безбожные» дервиши-календери, любившие мальчиков, курившие гашиш и занимавшиеся прочими непотребствами, и поймет, что я здесь не чужой. Мне казалось, что бедный Зариф, увидев, что я – последний последователь разогнанного тариката, испугается меня, проникнется ко мне еще большим уважением и от страха, может быть, наконец заткнется. Разумеется, вышло наоборот. Нашему безмозглому другу детства здесь совсем не понравилось, и он тут же решил, что все подозрения, которыми его заразил Эниште, совершенно справедливы. Так что если сначала он умолял помочь ему, причитая: «Скажи, что мы не попадем в ад, развей мои сомнения, чтобы я мог снова спокойно спать по ночам», то теперь стал грозить: ничем хорошим, мол, это все не кончится. Последний рисунок, твердил он, очень далек от того, что хотел увидеть султан, повелитель нам этого не простит, слухи о нашем безбожии дойдут до проповедника из Эрзурума. Теперь уже не оставалось никакой возможности убедить его в том, что все замечательно и беспокоиться не о чем. Я понял, что он передаст своим скудоумным приятелям, приспешникам эрзурумца, всю чепуху, которую слышал от Эниште, и поделится с ними своими подозрениями насчет богохульства, не забыв расписать, каким привлекательным изображен шайтан, – и они поверят этой клевете. Вы не хуже меня знаете, как нам завидуют золотых дел мастера и прочие ремесленники – из-за того, что султан удостаивает нас своим особым вниманием. И теперь, думал я, они все вместе и с огромным удовольствием скажут: художники – безбожники. Мало того, по милости Эниште и Зарифа-эфенди это окажется правдой. Слово «клевета» я употребил, поскольку тогда не верил тому, что брат мой Зариф говорил о книге и последнем рисунке. В то время я и слушать не желал ничего плохого об Эниште. Скажу больше: я полагал, что он по праву пользуется большим
– Хватит пока об этом, – оборвал меня Кара. – Сначала расскажи, как ты убил Зарифа.
– Я сделал это, – вымолвил я, чувствуя, что не могу произнести слово «убил», – не для того, чтобы спасти свою или ваши шкуры, а ради блага всей мастерской. Зариф-эфенди понял, какой властью над нами он обладает. Я молил Аллаха дать мне доказательство того, что передо мной – гнусный подлец. И Всевышний услышал мои молитвы. Я предложил Зарифу деньги. Думал я вот об этих золотых, но потом, вдохновленный Аллахом, солгал: сказал, что спрятал деньги не здесь, а в другом месте. Мы вышли из текке. Я понятия не имел, куда идти, и мы наугад блуждали по пустым улицам и окраинным кварталам. Я не знал, что делать, мне было очень страшно. Когда мы второй раз прошли по одной и той же улице, наш мастер заставок, всю жизнь посвятивший бесконечным повторам, забеспокоился – видимо, начал что-то подозревать. Но тут Аллах послал нам пустынное пепелище и заброшенный колодец рядом с ним.
Тут я понял, что остальное досказать не смогу, и признался в этом, а потом храбро заявил:
– Оказавшись на моем месте, вы подумали бы о благе своих братьев-художников и сделали бы то же самое.
Когда я услышал, что они признают мою правоту, на глаза навернулись слезы. Потому ли, что я был тронут их незаслуженным сочувствием? Нет, не то. Может быть, в моих ушах снова раздался шум, с которым падало в колодец тело? Тоже нет. Я вспомнил, как счастлив, как похож на всех остальных был, пока не стал убийцей, – не оттого ли мне захотелось плакать? Нет, снова нет. Перед глазами ожила картинка из детства: слепой, который, случалось, проходил по нашему бедному кварталу. Дойдя до источника, он доставал из складок грязной одежды еще более грязную медную кружку и говорил, обращаясь к нам, детям, наблюдавшим за ним издалека: «Милые детки, кто из вас нальет воды в кружку бедного слепого?» Но желающих не находилось, и тогда он бормотал: «За благое дело воздастся, детки, воздастся!» Зрачки его глаз давно лишились цвета, их едва можно было разглядеть.
Мучимый страхом уподобиться тому слепому, я рассказал историю убийства Эниште сжато и без всякого удовольствия. Говорил я не всю правду, но особо и не лгал – нашел средний путь, который не так надрывал мне сердце, и при этом заметил, что они поняли: я шел к Эниште, не собираясь его убивать. Поняли они и то, что я пытаюсь найти себе оправдание и извинение: ибо сказано, что согрешивший непредумышленно не попадет в ад.
– После того как я отправил Зарифа к ангелам Всевышнего, – задумчиво говорил я, – сказанное покойным никак не шло у меня из головы. Поскольку из-за последнего рисунка я обагрил свои руки кровью, он стал казаться мне особенно важным. Эниште никого из нас уже не приглашал к себе, чтобы работать над книгой, но я должен был увидеть этот рисунок! Ради этого я и пришел к нему в тот вечер. Но он не показал мне рисунок и попытался убедить меня, что тревожиться нет причин. Как будто той таинственной страницы, из-за которой убили человека, вовсе не было! Желая, чтобы он прекратил меня унижать и заговаривать мне зубы, я признался, что убил Зарифа-эфенди и сбросил его тело в колодец. Да, он перестал смотреть на меня с равнодушием, но продолжил унижать. Разве отец будет унижать сына? Великий мастер Осман часто бил нас во гневе, но никогда не унижал. Предав его, братья, мы совершили ошибку.
И я улыбнулся своим братьям, которые внимательно смотрели мне в глаза, словно слушали последние слова умирающего. А я, словно и впрямь умирал, видел, как их силуэты постепенно расплываются и отдаляются от меня.
– Я убил Эниште по двум причинам. Во-первых, за то, что он принудил великого мастера Османа по-обезьяньи подражать европейскому художнику Себастиано. Во-вторых, потому, что я проявил слабость и спросил у Эниште, есть ли у меня свой стиль.
– И что он ответил?
– Ответил, что есть. Но для него, естественно, это было не оскорбление, а похвала. Помню, я в тот миг со стыдом подумал: неужели это и для меня тоже похвала? Я знал, что стиль – это позор и бесчестье, но меня все же грыз червячок сомнения. Я не хотел, чтобы у меня был стиль, но искушал шайтан, и мучило любопытство.
– Каждому втайне хочется, чтобы у него был свой стиль, – рассудил Кара с умным видом. – Каждый мечтает, чтобы нарисовали его портрет – такой же, какой заказал наш султан.
– Неужели с этой болезнью никак нельзя справиться? – спросил я. – Если она по-настоящему распространится, ни один из нас не сможет противостоять методам европейских мастеров.
Но меня никто не слушал: Кара завел историю про несчастного туркменского бея, который поторопился признаться в любви дочери шаха и был за это на двенадцать лет сослан в Китай. Поскольку портрета возлюбленной у него не было, он, живя среди китайских красавиц, постепенно забывал ее лицо, и от этого муки любви превращались, по воле Аллаха, в настоящую пытку. Все мы, впрочем, догадывались, что Кара рассказывает свою собственную историю.