Имя женщины – Ева
Шрифт:
Через несколько дней вечером он пришел к ним домой просить ее руки. Марта Мария Тейдж сидела в столовой, богатство которой не должно было быть заметно, так же как не должна была быть заметна былая красота Марты Марии с ее суховатым, без всякой косметики лицом. Она была в темном брючном костюме, шелковой блузке и туфлях на высоких каблуках. Ноги ее были длинными и тонкими, а талия узкой, почти как у дочери. Миссис Тейдж пожала ему руку очень теплой и сухой рукой, украшенной кольцами, и тихим голосом попросила садиться. Вошла Эвелин в клетчатом платье, бегло взглянула на Фишбейна и горячо покраснела. Первый раз он заметил страх в ее глазах, и ему стало не по себе.
Миссис Тейдж сказала, что всегда мечтала побывать в России. Потом поинтересовалась, насколько там развита благотворительность. Фишбейн отвечал очень хрипло, неловко.
– Но это ведь временное ваше занятие? – спросила она очень тихо.
– Не знаю, – ответил Фишбейн. – Пока что не думал об этом.
Марта Мария Тейдж ничего не ответила, но легкое удивление скользнуло по ее лицу, как будто бы он произнес что-то нелепое. Она сидела, прямая и очень бледная, глаза ее были похожи на глаза Эвелин, и всякий раз, когда она протягивала руку, чтобы подлить себе или Фишбейну чаю из белого, с крохотными голубыми цветочками, английского чайника, на правой руке ее вспыхивал камень в одном из тяжелых колец. Тогда он решился и хрипло спросил, не возражает ли она, если они с Эвелин поженятся. Миссис Тейдж немного помолчала. Потом высказала надежду, что он зарабатывает достаточно и сможет сам содержать свою семью. Фишбейн закусил нижнюю губу и ответил утвердительно. Тогда он еще не знал, что дни Марты Марии Тейдж сочтены. Об этом не знал никто, кроме нее самой, доктора и медсестры. Диагноз поставили за две недели до знакомства миссис Тейдж с молодым человеком, который родился в Советской России, воевал в Корее и теперь собирался жениться на ее дочери. Фишбейн был уверен, что когда она говорила, что самое главное – это успеть правильно распорядиться деньгами, она нисколько не преувеличивала: ей действительно хотелось раздать все, что было, оставив при этом их с Эвелин без гроша. Может быть, только болезнь помешала ей. Но дочь не должна была жить с человеком, который стремится к наружному блеску. Она не для этого с раннего детства читала ей, крошке, Евангелие, они не для этого плакали вместе, когда представляли себе, как Христос страдал на кресте. Жених ее дочери был из чужой, далекой страны, где не верили в Бога, и это пугало ее. Но Эвелин так и сияла. Мешать ее счастью было бы странно.
Они поженились, и Фишбейн снял скромную квартирку на Пятьдесят седьмой улице, неподалеку от магазина «Стэнвей и сыновья». Миссис Тейдж дала им ровно столько, чтобы хватило на оплату первых двух месяцев. Они въехали в чистенькие три комнаты с высокими потолками и выходом в собственный маленький сад, где жили лохматые синие птицы, которые в этом саду вили гнезда, и в гнездах рождались птенцы.
Они оба знали, что Марта Мария Тейдж страдает мигренями, и доктора все никак не могут подобрать ей правильные лекарства. О своем смертельном диагнозе миссис Тейдж не сказала никому. Фишбейн даже подумал потом, что, может быть, она, во всем положившись на Господа Бога, не собиралась впутывать в эти дела никого из посторонних. Это касалось только ее, Марты Марии, и Господа Бога, который ее отзывал. В самом начале апреля она слегла и категорически отказалась от больницы. Доктор, с которого она взяла честное слово не сообщать дочери о том, что это конец, выполнил ее просьбу. За миссис Тейдж ухаживали две сиделки. Эвелин переехала обратно в свою девичью спальню и находилась при матери безотлучно. Рано утром шестого апреля она позвонила мужу и попросила его приехать. Марта Мария Тейдж сидела на высоких подушках и ловила воздух слипшимися губами. Рассветное солнце ярко освещало ее лицо, такое белое, как будто его завалило невидимым снегом. Каждая черточка этого лица трепетала и находилась в движении. Вдруг с той внезапностью, которую знает только природа, моментально усмиряющая ураган или, напротив, обрушивающая его на мирно заснувшее поле, движение в лице миссис Тейдж завершилось. Оно успокоилось, быстро застыло, лишь лоб оставался минуты две теплым, как будто какая-то сильная мысль не сразу ушла, но немного помедлила.
Эвелин была на третьем месяце беременности. Она не плакала даже на похоронах, и Фишбейну показалось, что перед ним совсем другая женщина, которой он почти не знает. Она ни у кого не искала помощи и ни с кем не делилась своим горем. Даже с мужем
– Оставьте ее в покое, Герберт, – сказал Майкл Краузе. – Я же объяснял вам, что значит «Мэйфлауер». Это не просто корабль. Они приплыли сюда в поисках чистой жизни. Безгрешной. И учтите: сейчас она тоже проверяет вас на человеческое качество.
– Что значит «на качество»?
– Думайте, Герберт.
Краузе слегка усмехнулся и сменил тему. Через месяц молодая пара переехала с Пятьдесят седьмой улицы в опустевший материнский особняк на Хаустон-стрит, где Эвелин не захотела ничего менять. Спальня Марты Марии Тейдж стояла закрытой, кровать ее по-прежнему блистала белоснежным бельем, зеркало отражало кресло с брошенным на спинку шелковым халатом, от которого пахло кожей Марты Марии: немного духами, болезнью и слабостью. Фишбейн надеялся, что после траура наступит другое время, когда можно будет опять радоваться жизни, но Эвелин была совсем другого мнения. Одной из ее особенностей, к которым он никак не мог привыкнуть, было то, что она не возражала, не спорила и все-таки добивалась своего.
Ее округлившееся нежное тело, в котором уже шевелился ребенок, стало для Фишбейна не только особенно желанным из-за того, что сейчас происходило в нем, оно и физически распаляло его гораздо сильнее, чем прежде, как будто, обладая ею, он тоже участвовал в том, как растет внутри нее новая жизнь. Когда он осторожно опускался на Эвелин, и вдруг молниеносный горячий толчок под кожей жены отдавался и в нем, его заливало болезненной радостью: ребенок был частью не только ее, но частью его самого.
Эвелин, однако, делала все, чтобы избежать физической близости. Из чайной задумчивой розы, как в шутку дразнил ее муж, она превратилась в холодный бутон, и он раскрывал его чуть ли не силой. Но и в том, как она вырывалась из объятий и отворачивалась, было что-то обжигающее, притягивающее его. Он словно бы заново завоевывал собственную жену, и тело ее превращалось в добычу. Она убегала, а он догонял. Однако была и душа, от которой Фишбейн отступился. Душа ускользала, темнила, таилась. Но нечего делать, придется жить так. Что стоит за этим так, он не понимал, но чувствовал сильную тоску всякий раз, когда после близости она уходила в ванную, надолго оставалась там, а возвращаясь, молча ложилась на свою половину кровати и закрывала глаза.
В середине шестого месяца беременности жена категорически запретила прикасаться к ней и спала теперь одна в своей бывшей детской.
Наверное, тогда развалилась их жизнь. Они не поняли этого и еще долго продолжали копошиться внутри ее, как люди, у которых сгорел дом, продолжают копошиться внутри головешек, вытирая об одежду черные, рассыпающиеся, ни на что не годные предметы.
6
Сын покачивался в колыбели, модной новинке магазина детских принадлежностей на Шестой авеню. Колыбель подвешивали в углу комнаты, и под просвечивающим пологом виднелись призрачные очертания младенческого лица, закинутых ручек с пухлыми локотками и голубого медвежонка размером чуть меньше чем Джонни. Это было время, когда Фишбейн и его жена начали ссориться, и ссорились с такой яростью, что нянька закрывала дверь детской, боясь, что они напугают младенца.
– Ты должен же что-нибудь делать! – раздувая ноздри тонкого носа, кричала Эвелин. – Ты просто боишься серьезных занятий! Вы, русские, очень ленивые люди!
– Я тебе ничего не должен! – отвечал он, испытывая злобу и одновременно возбуждаясь от того, как прямо на его глазах эта хрупкая женщина превращалась в бешеную тигрицу. – Не смей мне приказывать! Слышишь? Иди ко мне лучше!
Она прижимала ладони к щекам.
– Тебе нужно только одно! Ты варвар, дикарь, ты какой-то…
Он притягивал ее к себе, хватал на руки и волок к кровати. Она вырывалась, потом замирала, как будто ждала, чтобы он сам отстал. Он не отставал, и, добившись того, что она в конце концов уступала ему и даже немного стонала, как раньше, Фишбейн вновь испытывал горечь.