Имя женщины – Ева
Шрифт:
– Мистер Фишбейн, – Уилби слегка прищурился, – вас разве не интересует, какие именно музыкальные инструменты вы получаете в наследство от покойного Краузе?
– Я все-таки не понимаю, почему я… Почему мне?
– В письме все написано. – Уилби опять стряхнул пепел. – Одна из скрипок, завещанных вам Краузе, стоит двести пятьдесят тысяч, изготовлена она мастером Страдивари в тысяча пятьсот девяносто пятом году. Вторая скрипка, изготовленная им же в тысяча пятьсот восемьдесят седьмом году, стоит триста девяносто тысяч. А виолончель, изготовленная мастером Амати, датируется тысяча шестьсот шестьдесят седьмым годом и оценена в четыреста тысяч долларов. Кроме того, в коллекции имеются
Фишбейн смотрел на него со страхом.
– Вот копия завещания, – усмехнулся Уилби. – Письмо вы можете оставить себе. Завтра, как я уже говорил вам, состоится прощание с телом покойного на Медисон-стрит, семнадцать.
…До дома было далеко, но он не стал брать такси, пошел пешком. Прошел мимо фокусника на Бродвее, мимо сияющих витрин Пятой авеню, потом свернул на маленькую боковую улицу и остановился, прислонившись спиной к дереву. Ровная плотная синева неба с обрывками облаков низко стояла над городом, и люди, спешащие мимо него, вели себя так, словно бы все в порядке. Но он-то ведь знал, что они ошибаются! Ведь что-то случилось внутри синевы, внутри облаков, и земли, и деревьев! И дело не в том, что погиб Майкл Краузе, а в том, что вокруг постоянно взрываются какие-то грешные стыдные тайны и кто-то за них платит, платит и платит, но как ни плати, грех останется в мире, и боль не уймется, и стыд не уймется, и то, что зовется любовью, не может осилить ни боли, ни зла, ни стыда, поэтому будет все так же, как было: теплушки, и хрипы, и ругань, и слезы, и ложь, и предательство, – все будет снова! «Мы все в одной лодке», – сказал Майкл Краузе. Теперь его нет. Или, может быть, есть? А может быть, он продолжает платить?
Фишбейн чувствовал тоску, такую сильную, что ему хотелось закричать в голос и хоть на секунду смутить своим криком спокойное благополучие города, который, конечно же, прячет, скрывает свою настоящую, страшную жизнь, как приговоренные к смерти больные скрывают от близких, да и от себя, что видели черного ангела смерти, который уже промелькнул над кроватью, уже прошептал что-то в самое ухо!
4
Эвелин читала письмо Краузе и быстро багрово краснела. Прочитав, она отложила два крупно исписанных листа и вытерла руки о юбку, как будто испачкалась чем-то. Фишбейн, запустив пальцы в свои кудрявые волосы, начал сбивчиво и торопливо говорить о том, что если бы он знал раньше, как тяжело жилось этому рыжеволосому толстяку, который никогда ничего не показывал, но сейчас он вспоминает, что да, в глазах Краузе мелькало иногда какое-то странное выражение, и, если бы он хоть на неделю раньше узнал, он бы постарался помочь ему, он не допустил бы его смерти, а ты помнишь, Эвелин, какой он был всегда спокойный и добродушный, как он хорошо и открыто смеялся, а как он умен был с людьми, как приветлив… Фишбейн вдруг осекся.
– Постой, – прошептала Эвелин. – Да не тарахти, ради бога! Какая ужасная гадость… – Она кивнула подбородком на письмо. – Мне не только не жалко его, мне так отвратительно, мне гадко… – Она задохнулась, сделала короткую паузу и вдруг повысила голос. Глаза ее потемнели. – Объясни, почему это он вдруг оставил свои скрипки именно тебе? А ты здесь при чем?
Она близко подошла к нему. На ней была ярко-белая шелковая блузка. Одна перламутровая пуговица на самой середине груди расстегнулась от тяжелого дыхания.
– Ну, что ты молчишь? Говори.
– Я знаю не больше, чем ты.
– С чего это вдруг он оставил тебе? Ведь есть же племянники!
– Эвелин, – он медленно произнес ее имя, так медленно, что она должна была бы понять, чего ему стоит сдержаться, – Майкл Краузе сам себя осудил и сам себе вынес приговор. Даже если ты считаешь, что он был грешен. Чайковский, которого ты, кажется, любишь и музыку которого не только слушаешь, но и сама играешь…
– При чем здесь Чайковский?
– О том, что Чайковский любил мальчиков, я случайно узнал только здесь, в Нью-Йорке. В Советском Союзе об этом не говорили. К тому же я сам был ребенком. Меня это все не касалось. За это, наверное, сажали надолго.
– Все это обычный твой треп! – с яростью перебила она. – Ответь мне, почему мистер Краузе оставил моему мужу и отцу моего сына музыкальную коллекцию?
– Сдаюсь! Угадала. Мы были любовниками! – Фишбейн отвернулся и захохотал.
– Издеваешься, да? – прошептала она. – Смейся, смейся! Но я все-таки надеюсь, что у тебя хватит ума отказаться от этого наследства?
– Отказаться? Ты с ума сошла! Я, нищий, эмигрант, сидящий на шее у своей богатенькой обворожительной жены, откажусь от такого подарка? Ни за что и никогда! Теперь я сам буду богатым человеком, начну делать добрые дела, куплю себе белый «Кадиллак»… Сперва куплю белый пиджак, потом «Кадилак», потом…
Она подняла руку, как будто хотела ударить его, но тут же лицо ее все исказилось. Эвелин разрыдалась и выскочила из комнаты.
На похоронах Краузе ее не было. Да и никого не было, кроме адвоката Уилби, Фишбейна, брата покойного и одного из хозяев магазина «Стенвей и Сыновья». Сдержанный и худощавый пастор произнес над закрытым гробом короткую речь, выразившую надежду, что Господь милосерден и пощадит заблудшую, но успевшую глубоко раскаяться душу.
Вернувшись домой с похорон, Фишбейн увидел на столе записку:
«Герберт! – писала его жена. – Прошу тебя извинить меня за резкость. Я понимаю, что ты не можешь отвечать за побуждения и поступки посторонних людей. Мне искренно жаль мистера Краузе, поверь мне. Но то, что произошло между мной и тобой вчера, убило меня. Я чувствую себя измученной и несчастной. Наверное, и тебе не легче. Мы с Джонни едем к кузине Виктории и проведем пару недель на Лонг-Айленде. Если ты почувствуешь, что скучаешь без нас, дай мне знать. Эвелин».
Выждав неделю, Фишбейн отправился на Лонг-Айленд. Домой они вернулись втроем. Джонни, недавно начавший говорить, трещал не умолкая. Фишбейн заметил, что его смуглый лоб почти наполовину зарос еле заметным темным пушком, и это напомнило ему мать, ярко-черноволосую, деда с его густой, иссиня-черной растительностью на голове, лице, руках, и он обрадовался, что сын пошел в его породу.
У жены было тихое, покорное лицо.
– Если ты хочешь, – слегка схитрил он, – я откажусь от этих инструментов.
– Не нужно. – Она покраснела. – Ведь он не украл эти скрипки.
Свою меценатскую деятельность Фишбейн начал с того, что подарил одну из скрипок нью-йоркскому филармоническому оркестру. Этот широкий жест принес ему известность в музыкальных кругах, и имя Фишбейна тут же было включено во все благотворительные списки. Его стали приглашать не только на концерты, но даже в жюри местных конкурсов, где он считался скрипачом, хотя и недоучившимся. Занятия в университете Фишбейн не бросил и через год приступил к диссертации на тему «Как сохранить волков на Аляске». Он продал один из смычков, который был оценен гораздо больше ожидаемого, и частью этих денег заплатил за весь университетский курс.