Имя женщины – Ева
Шрифт:
Эвелин в его жизнь больше не вмешивалась. Она стала сдержанно-приветлива с мужем днем, а ночь проводила в одной с ним постели. Их страсть возникала внезапно, была молчаливой, слегка диковатой, как будто бы знала, что утром следа ее здесь не останется. Как только, горячие, в скользком поту, они размыкали объятия, их души, как будто какие-то звери, вползали обратно в тела и больше уже не стремились друг к другу.
– Ты спишь? – спрашивал он.
– Я сплю, – отвечала она еле слышно. – Тебе завтра рано вставать, Герберт, спи.
В самом конце весны пятьдесят седьмого года Герберт Фишбейн получил неожиданное предложение от одной из музыкальных джазовых групп, которую он на первых порах ее возникновения сильно поддержал деньгами. Предложение это поначалу вызвало у него почти шок. Он был неистовым приверженцем джаза,
С группой выступала Бэтти Волстоун, чернокожая певица с низким голосом, не хуже, по мнению Фишбейна, чем у Эллы Фицджералд. Ее высокое, обтянутое сверкающей тканью тело с такой огромной грудью, что она вываливалась из выреза, и когда Бэтти во время пения поднимала руки вверх, два отполированных черных бугра рвались на свободу, волновало Фишбейна, и, закрыв глаза, он иногда представлял себе, как он вместе с Бэтти лежит на траве и гладит ее эту мощную грудь, кусает горячий, лиловый сосок, а птицы кричат в вышине ее голосом.
Получив денежную поддержку, музыкальная группа почувствовала себя уверенней и решила поехать в Москву на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Они пригласили с собою Фишбейна. Во-первых, он мог заплатить за билеты, и, кроме того, он ведь был из России, говорил на русском языке, жил в детстве на серой холодной реке, которая так промерзает за зиму, что можно гулять по ней, как по Бродвею. Фишбейн согласился, но был уверен, что его не пропустят, и подал на визу, не сомневаясь, что эта авантюристская затея сорвется.
Эвелин опять, как тогда с Бразилией, смотрела на него с тревогой, но вопросов не задавала. Виза пришла по почте: в советском посольстве не возражали против въезда американского гражданина мистера Герберта Фишбейна в Союз Советских Социалистических Республик для участия во Всемирном фестивале молодежи и студентов.
5
Нынешнему поколению не объяснить, какой это был замечательный праздник. Он был так давно, что большинство его участников удобрили землю своими телами, а те, кто еще на земле, уже позабыли об этом событии.
Сначала, как водится, место расчистили. Убрали куда-то всех нищих, калек, исчез дядя Вася со Сретенской улицы. Он дневал и ночевал у церкви Святой Троицы и стал за двенадцать лет, прошедших с Победы, как будто последней церковной ступенькой. Лицо дяди Васи сгорело в бою, где он рисковал своей жизнью танкиста, красивого парня, отца двоих детей. Сгорело лицо, и когда он вернулся, а вместо лица была маска из воска, то сразу и начал здесь жить, на ступеньках. И жил здесь, и пил, и мочился поблизости. С годами привыкли к нему и не трогали. А тут фестиваль, и исчез дядя Вася. Гулять – так гулять! Народы, и звери, и даже букашки, в угаре забывшие страх, что раздавят, – все вылезло, зашевелилось, запело, везде зазвучали гитары с гармонью, забили неистовые барабаны, и все так смешалось друг с другом, что видно с небес стало ангелам, вечно печальным, что можно забыть про печаль, насладиться единством всех рас, языков и костюмов, поскольку ничтожны все эти различия. А как это все получилось? Кто знает? Сражались, боролись, искали шпионов, в клетушках своих коммунальных боялись, что плюнет соседка в твою сковородку, и ешь потом с кашей ее ядовитый соседский плевок, а пришел фестиваль, – раскрылась, как роза, душа в человеке, и стал он доверчив, и щедр, и доступен.
Для событий подобного рода характерно то, что люди превращаются в детей. Тем летом любой заурядный москвич, угрюмый, с плохими зубами, с пробором на жидких своих волосах, стал ребенком. Румянец согрел его тусклые щеки, спина распрямилась, а зубы окрепли. Возвел он глаза свои в небо и ахнул. Мясистые голуби – их откормили специально к открытию – взвившись, как соколы, застлали собою высокое небо, и стало оно, как фата у невесты. Не зря их кормили пшеном, голубей-то: ведь так откормить –
Рухнул, между прочим, универмаг на Щербаковской. Хороший, добротный, с прекрасным товаром. В другое бы время за этим вот штапелем – да передрались бы, да б волосы выдрали! А тут фестиваль, не до штапеля, значит. С крыши намного лучше видно, чем с тротуара, поэтому смекалистые жители столицы, смеясь, добродушно переругиваясь и поддерживая друг друга за ягодицы, полезли на крышу щербаковского универмага, в котором все кассы закрыли заранее. Полезли и так размахались флажками, шарами, шарфами, ногами так топали, что крыша возьми да и рухни. В секунду. Посыпались вниз парни, женщины, девушки, простые пьянчуги, два токаря, летчица, солдатская мать и отец-одиночка, короче: толпа самых разных людей. Никто не погиб, слава богу, но многих свезли в Склифосовского, там и лечили. Один композитор (не важно, как звали!), шутник с телевизора, шутку придумал: сказал, что приезжие будут меняться своими ковбойками и свитерами на волчьи ушанки и белые валенки. На Ленинских наших Горах, в воскресенье. Мол, вы принесите ушанки и валенки, а гости подарят вам джинсы с ковбойками. Ведь по телевизору, гнида, сказал! И зрители, чуть рассвело, потянулись к туманным горам. Взошло вскоре солнце, согрело всю землю своим светло-желтым взволнованным светом и видит: под каждою русской березой лежат люди в зимней суровой одежде. А где африканцы? Норвежцы? Испанцы? Милицию вызвали, та объяснила: мол, он пошутил. Фестивальная шутка. Ушли, недовольные, в волчьих ушанках, кричали друг другу: «Ну, что? Обменялся?»
Герберт Фишбейн пребывал в состоянии эйфории. Он помнил те несколько дней, когда они с отцом были в Москве у какой-то родственницы, жившей на Старом Арбате, и он там катался на велосипеде по длинному темному коридору, а из дверей выходили незнакомые женщины с головами, обмотанными полотенцами, в халатах на стройных телах, и кто-то сказал ему, что коридор не улица, ишь, раскатался. Еще был там Кремль и мост через реку. Отец объяснил, что в Кремле живет Сталин. Грише было лет восемь. Прошло двадцать три года. Он опять очутился в этом городе, но звали его Гербертом, и ничего, кроме русского языка, сильно засоренного американскими словечками, не связывало его с Москвой. Ленинград был в восьми часах езды. Мысль о Ленинграде обжигала болью. Москва, фестивальная, летняя, шумная, не обещала ничего, кроме развлечений. Фишбейну казалось, что впервые в жизни ему выпал случай забыть обо всем, порадоваться, что он молод, здоров и даже богат, ибо был Майкл Краузе, оставивший скрипки и виолончель. А после веселым вернуться домой, где женщина с белой фарфоровой кожей, наверное, ждет и смертельно ревнует, хотя у нее нет и не было повода.
Делегацию из Соединенных Штатов Америки, в состав которой входила джазовая группа, обеспеченная финансовой поддержкой мистера Фишбейна, поселили в гостиничном комплексе «Турист». Гостиница кисловато благоухала свежей краской, зеркала в лифтах были новенькими, без единой трещинки, постельное белье с синими метками «гостиница № 1» хрустело, как снег под ногами прохожих. На завтрак давали икру с калачами, яичницу, семгу и сайки с изюмом, и когда Фишбейн смотрел на Бэтти Вотстоун и видел, как ее вкусные малиновые губы становятся белыми от муки, которой посыпали горячие, слегка влажные калачи, и как сине-черная, ярко-блестящая, прилипнув к ее белоснежным зубам, икра остается на них до тех пор, пока эта Бэтти, доставшая зеркальце и глядя внимательно в рот, не отчистит икринки с зубов, он испытывал радость. Животную радость простой жадной жизни.