In carne
Шрифт:
Антон Иванович улыбнулся своим мыслям. И ведь действительно, Варфоломей Карлович – Растрелли-отец – больше всего на свете любил ваять скульптуры лошадей. Причем, лошадок ни чьих-нибудь, а исключительно императорских. Вот только всадники отчего-то получались так себе. Какими-то несуразными. Однако работы придворного мастера принимались высочайшими особами с удовольствием. Удивительно, но так уж повелось со времен блистательного Рима, что государи любили свою скотину больше, нежели народ свой. Да что уж говорить? Бывало, обожали коняшек поболее и собственной особы. Тратились на воплощенную в камень и бронзу память, не скупясь, а потом еще и умилялись, коль сходство
В иных ремеслах Варфоломей Карлович, увы, не преуспел. Те высокородные коронованные заказчики, кого он пережил за свою долгую жизнь, понимали прекрасно, что зодчий он, в общем-то, посредственный. Однако держали при себе на коротком поводке, подкармливали щедро. Из-за чего же? Не из-за чего, а кого. Из-за сына – мастера настоящего, с кругозором завидным. А как же? Субординация. Негоже юнцу поперед батьки. И потом, годы – субстанция быстротечная. Летят, что стаи грачей. Потерпеть – не грех. Наоборот.
Придворные не хуже царственных особ хорошо знали – выгони со двора родителя, уйдет с ним и сын. А при этаких талантах Варфоломея Варфоломеевича любой европейский двор даст мастерам не только теплый приют. Все, что те пожелают…
Дружили Антон Иванович с Варфоломеем Варфоломеевичем уж лет срок. Обзывали друг дружку меж собой и в шутку, разумеется, – «басурманином» да «татарином» – корни-то у обоих были не исконными. И, хоть жили в России – один с рождения, другой – с лет отроческих, не особо любили их иные знатные фамилии. Ясное дело, все от зависти. Да и больно изворотливы оба – один по части дипломатии, другой во градостроительстве. И ведут себя как вольные менестрели: песню спел – гуляй смело. В смысле, дело сделал. А дела делали – что первый, что второй – результатом натурально залюбуешься.
Антон Иванович и сам был не первой известностью во своей фамилии. Являлся как раз внучатым племянником того Лефорта, над чьим гробом некогда император Петр Алексеевич что младенец рыдал. Того Лефорта, что отстроил во славу нового Отечества половину Москвы, бил шведов на Балтийских землях, учил турок с татарами при Азове. Того Лефорта, у коего и светлейший князь Александр Даниилович – в докняжескую свою бытность, конечно, еще босым отроком – в прислужниках бегал.
Люди старые говорят, что любил царь Петр Лефортова деда пуще родной души. И уважал, ценил златом и великим расположением. А стоило только отойти Францу Яковлевичу в мир иной – года не прошло – отдал Лефортов дворец тому самому Меншикову, а вдову, Лизавету Лефортову, с малолетним тогда сынком Иваном, будущим отцом Антоши, выселил во вдовий дом. В Москву, на край Кукуйской слободы. Ох, и горяч был Петр Алексеевич. И доверчив. Внял наветам подлых наушников, будто б вдова немчуру служивую на бунт подбивает. А когда правды дознался, дворец вернуть наследникам покойного товарища не смог. Не решился обидеть соратника своего Алексашку, так его перетак.
Малой Антоша с батюшкой своим – с Иван Францевичем – исколесил всю Европу. Отец не одной лишь фамилией – умом природным – таки добился царева признания, служил Главою Посольского Приказа. По долгу службы куда только не катался – и в Вену, и в Берлин, и в Рим, и в Париж. Как раз там, во французской столице, и познакомился с итальянским скульптором, что работал по найму лютецких монархов. С Бартоломео Карло Растрелли.
Сказано – сделано. По рукам ударили и в дорогу. Бартоломео с сыном в Россию едут Петербург помогать отстраивать, а Иван Францевич с отроком их провожают. Чтобы лихие людишки жизни не лишили.
Так безо всякой охраны, и отправились Лефорты с Растрелии в восточные земли. По пути окончательно сдружились. Да и как не сдружиться? Иностранцы на службе русского Государя Императора, Самодержца Российского – иностранцы и есть. Главное слово. Одна судьба – одно счастье. Или горе, может. В тех же рощах куковать…
* * *
– Тиша, глянул бы, каких камушков на колонны матушка Лизавета Петровна с Антон Иванычем прислала? Ну, чего задумался? Не слыхал просьбы моей?
– Слыхал, Ахрамей Ахрамеич, как не слыхать. Смотрел ужо каменюки ваши. Да не каменьи они вовсе, а натурально катыши. Коньи, так их…
– Тихон, дурья твоя башка! Ты скорлупку-то отщипни, вьюноша. Так то они, с коркою, и на коньи катыши обрадуются. Сам камушек в нутрах. Сечешь, оболдуй?
– Что ж вы, Ахрамей Ахрамеич, раньче-то не сказали. Вводють, понимаешь, в заблуждение. Откудов я ведать мог?
– Ну уж, так и в заблужденье. Поражаешь ты меня, Тихон, сего дня во второй раз. Где ж ты слово-то такое услыхал? Впрочем, ладно мне на слова. Корку с какого камня снял?
– Снял, туды ее в колодец… Ох, Спаситель наш всемогущий… Так то ж самого ярила кусок. Чур меня, чур-чур-чур… А в нутре-то, барин, в нутре… Ящерка ж…
От неожиданности Тихон попятился, споткнулся об инструмент и выронил камень. Засохшая грязная корка, скрывавшая янтарь, разлетелась вдребезги и взору мастера предстало удивительное зрелище: посреди неубранной залы, в куче известковой крошки и древесной стружки прямо под лучами полуденного солнца, светившего сквозь полированное стекло кабинета, искрился-переливался кус размером с баранью голову. Камень под лучами сверкал так, словно внутри него живет адово пламя. Но что-то там, в самом сердце его, было и такое, чего бы лучше не видеть. Никому и никогда.
– Отложь его! – только и успел выкрикнуть Варфоломей Варфоломеевич и тут же лишился сознание.
Тихон сориентировался мгновенно. Отвернулся в сторону, схватил валявшуюся рядом холстину, зажмурился и вслепую кинул ее на удивительный камень. «Надо же, попал, – промелькнула мысль. – Ух, напужал, проклятый. Свят-свят-свят».
Перекрестился трижды, поплевал через плечо, потом быстро сбежал вниз, схватил с тумбы у лестницы ковш с родниковой водой и так же стремглав вернулся. Надо помочь барину, привести его в чувства.
Не прошло минуты, зодчий сидел на грязном полу и потирал ушибленный при падении затылок. Больно. Ломит, как дубиной саданули. Эх, не молод уже… Так с ходу и не сразу припомнишь, который десяток годов намедни разменял. Седьмой? Нет, что ты. Шестой пока, пусть на исходе. Да, с памятью творится не то и без потрясений. Порой не понимаешь, кто ты, где ты и что происходит, пока люди добрые не напомнят.
Тихон помог подняться, и они вместе на цыпочках приблизились к холсту, скрывшему чертову каменюку. Обер-архитектор осторожно подоткнул ткань ногою, поднял получившийся куль, да и понес его в тень. Холоп засеменил следом.