Иначе жить не стоит
Шрифт:
Волокуши застряли на взгорке. Девчатам никак не сдвинуть их. Впрягаются, тянут, толкают сзади…
— А ну, взя-ли! А ну, друж-ней!
Матвей Денисович тяжело скатывается вниз и пристраивается в упряжку, подставив плечо под веревку.
Юрасов крутит шеей, будто тесен стал воротничок, потом легкой походкой, как всегда прямой, подтянутый спускается вниз и тоже подставляет плечо и тянет, тянет изо всех сил…
— Взя-ли! Взя-ли! По-шла-а!
Когда он входил в кабинет, гордо развернув плечи под замызганным ватником, всегда
— Гражданин начальник, я еще раз прошу и требую…
— Садитесь, Егор Васильевич, и отбросьте формальности, когда мы одни.
— Александр Антонович! Что меня держит здесь — ошибка или преступление, — этого я касаться не буду. Но меня не имеют права… я не могу сидеть тут в безопасности, когда немцы в Донбассе и на Волге. Я имею право защищать… умереть за мое! Мое!
— Вы знаете, все, что я лично мог… Я поставил вас во главе мастерских. Вы даете оборонную продукцию.
— Ее выпустят и без меня! А если бы я… если бы меня перебросили в Донецк… Как бежавшего из лагеря, понимаете? А своименя знают, они никогда не поверят, что Чубак… Я же могу столько сделать!
Начальник вздохнул и развел руками.
Чубаков поглядел на него и уже безнадежно повторил:
— Когда немцы в Донбассе и на Волге… Я мог бы столько сделать!..
Привез посылку тот же сержант, что и в прошлый раз. Сержант, который нарочно подчеркивал:
— Подполковник интендантской службы послал…
— Подполковник интендантской службы приказал…
Никто, кроме него, не называл так Костю. Говорили просто — подполковник. А этот исполнительно играет глазами и думает про себя… что он думает?
Она еще не успела распаковать посылку, когда в кабинете зазвонил телефон. Теперь, когда всё и все сдвинулись с мест, а частные телефоны мало где работали, это случалось редко.
Многоголосый шум хлынул ей в ухо; телефонистка грозно предупредила: «Вызывает Куйбышев, не отходите!»; потом очень долго не соединяла с Куйбышевом, а кто-то далекий кричал: «Отгружаю три вагона! Три вагона!» Настойчивый женский голос требовал: «Небольшую статью, строк полтораста, но покрепче!», а другой женский голос молил: «Приезжай хоть на один день, ты же можешь, на один день…» И вдруг без предупреждения раздался совсем близкий голос отца:
— Людмила? Сегодня мне сообщили, что под Обоянью убит Анатолий Викторович. Ты слышишь? При нем нашли твою фотографию. Я подумал, что все-таки следует известить тебя.
После паузы голос добавил:
— И еще убит Арон. Под Ленинградом. Ты, очевидно, здорова? Ну, вот и все.
И сразу — щелчок разъединения.
Люда на цыпочках вышла из кабинета и села на диван, оттолкнув раскиданные по нему свертки. Хотелось зареветь — и не получалось. Стукнула себя кулаком по колену и сказала:
— Дрянь!
Прислушалась к себе: ужасно ли это? Удивилась, что нет, не очень. И снова побелевшими губами шепотом сказала:
— Дрянь!
Грязный до черноты мальчишка толкал перед собою тачку с углем. Обычный мальчишка, раскопавший на терриконе куски угля и спекшуюся угольную пыль.
— Мальчик, продай угля! На кукурузу сменяю!
Катерина выглядывала через забор, окружавший землянку. Землянка давно скосилась набок и совсем вросла в землю; забор, сбитый из разномастных трухлявых досок, грозил обрушиться. Забор не укрывал Катерину, видны были ее старая, рваная кофта и шахтерские штаны. Нечесаная, на щеках сажа.
— Чего смотришь? — улыбнулась она прежней быстрой улыбкой. — Так теперь верней. Заходи во двор.
Мальчишка протолкнул тачку в узкую калитку. Развернуть ее тут негде, придется вытягивать назад… Катерина быстро набрала угля в ведро и пошла в комнату. На кровати спала девочка — розовые щеки на чистой, странно чистой наволочке. Катерина засунула руку под подушку, что-то быстро вложила в ведро, еле слышно сказала:
— Половину отдай Сверчку. Разбросать сегодня ночью. Наши близко… А домой не ходи.
— Почему?
Он второй день мечтал заскочить домой, умыться, поесть хоть чего-нибудь горячего, домашнего.
— Я тебе должна сказать, Кузя. — Она отвернулась от него и твердо выговорила: — Вчера твоего папу… В шахте… Расстреляли и сбросили в ствол…
Несколько минут оба молчали, потом он еле слышно спросил:
— Мама где?
— С мамой — люди, — строго сказала Катерина и положила руку на сжавшиеся плечи. — А тебе нельзя. И ты иди, нехорошо тебе тут задерживаться.
Пакет из ведра уже скользнул под угли. Она помогла вытолкать обратно тачку. Держась за колючие доски, проводила взглядом худенького оборвыша — локти торчат, лопатки торчат, плечи узкие, зябко сведенные. А наклон головы — Вовин, упрямый. И улыбка — Вовина. Только когда-то он теперь улыбнется!
Город еще дымился.
На проспект Красных Шахтеров не пускали: там работали саперы. Машины шли в объезд, по Косому переулку. Переулок всползал на горку, — оттуда, с горки, они впервые увидели разбитый скелет Коксохима, по-прежнему похожего на крейсер, но крейсер, только что вышедший из боя: две его трубы гордо поднимались в чистое, бездымное небо, две другие были снесены или взорваны, торчали коротышки с зазубринами наверху.
Машина покатилась под горку и обогнула шахту. Знакомые терриконы, стоящие рядом и уже давно сросшиеся внизу… Поваленный набок копер… Опрокинутые скипы без колес… Землянка у подножия одного из терриконов, когда-то оставленная Чубаком как музейный экспонат прошлого, — каменной ограды и мемориальной доски уже нет, а в землянке, похоже, кто-то живет.
Трое друзей стояли в кузове и смотрели, смотрели на все, что было знакомо с детства и теперь так горько изменилось, и еще чаще — вперед, туда, где за крышами и деревьями не было видно, но могло вот-вот показаться… Что? Что они увидят там, где когда-то так изящно изгибались трубы, высились башенки скрубберов, белели здания компрессорной и насосной, разбегались от голубой подстанции жилы проводов…