Иначе
Шрифт:
Иван Александрович чувствовал шквал энергии, который стоял глухой стеной перед ним; впрочем, он с ним свыкся. В коридоре его ожидали десять человек, троих он уже успел принять. Среди них была женщина семидесяти пяти лет, которую ещё только вчера выписали из больницы, где она находилась с диагнозом «рваная рана левой голени», ей Можайский уделил времени достаточно и даже больше, чем полагалось по стандартам. И этот нестандарт так и выбивал его самого из колеи, так и стучал в виски; в коридоре тоже гудели. Можайский старался изо всех сил, чтобы слышать и чувствовать только её, сделаться в меру глухим. Так вот, та женщина всё причитала о высоком давлении, об одиночестве, о дороговизне лекарств и ещё много о чём, отчего беспрестанно охала и облизывала языком сухие губы, при этом слишком часто моргая голыми – её веки давно лишились ресниц – крохотными глазками, которые больше походили на две чёрные пуговицы, нежели на глаза, и совсем не имели выразительности. Была она в том сосредоточенном внутри себя состоянии, в которое, уж если люди впадают, то из которого и не возвращаются – не способная ничего уже более выразить, но всё ещё способная к чувству,
– Спасибо Вам, Иван Александрович! Как бы хотелось – вот так всегда чувствовать тепло и заботу, я уж так благодарна Вам, что послушали меня, разъяснили, первый раз – вот так со мной врач разговаривает, всё понятно, всё ясно объяснили. Первый раз, ей Богу…
– Не переживайте, Лидия Ивановна. Завтра я зайду к Вам.
– Да что Вы, мне так неудобно.
– Лидия Ивановна, это моя обязанность – вас вылечить.
Она вышла из кабинета хирурга, села на скамью, чтобы собрать все бумаги и уложить в сумку, посмотрела на свои морщинистые руки и подумала, что вот вся она такая сморщенная, корявая, как эта рука перед ней. А всё же кто-то к ней с возможностью, с верой, кто-то, кто и не знает её вовсе, кто-то, кто впервые её такую вот видит, и она для него ещё выздоровеет, обязательно, ещё как выздоровеет, и рукой своею старой, этой самой вот, пожмёт его твёрдую руку и спасибо ему скажет.
Пока Иван Александрович занимался историей Лидии Ивановны, за дверью нетерпеливо переминался с ноги на ногу следующий пациент. Когда же дверь наконец отворилась, он ловким движением руки тотчас перехватил освободившуюся только что от руки Лидии Ивановны дверную ручку и в один миг, без всякого преувеличения, прямо вскочил к столу врача. Иван Александрович ещё дописывал карту больной и, не поднимая на вновь вошедшего глаз, сказал: «Присаживайтесь, пожалуйста, я вас слушаю». Заканчивая историю одного человека, он тут же начинал другую, и не просто не похожую, а всем отличную от предыдущей. Внутри себя он тоже, как-то сразу весь менялся, как будто переходил из одного состояния в другое; далеко не всегда эта перемена удавалась ему легко, а, напротив, часто к концу дня он испытывал тяжёлое чувство, в основе которого было его личное отсутствие. Ведь, по сути, он не имел облика, всё его сознание подчинялось законам тех, кого он лечил, сам же от себя он блуждал где-то поодаль, не позволяя себе самому к себе же приблизиться: он никогда себя не жалел.
Пациент сел на стул, и с видом очень немного озабоченным принялся рассматривать лицо врача. Если бы тогда Иван Александрович почувствовал на себе его взгляд, поднял бы глаза на него в то самое мгновение, он, вероятно, испугался бы этого человека. Что-то подобное этому страху он бы прочувствовал, как если бы увидел прямо перед собой крысу, наверное, он сначала дёрнулся бы всем телом от неожиданности и замер не больше чем на минуту, чтобы попытаться распознать её намерения, а затем, скорее всего, прогнал бы её, поскольку хорошо помнил о том, что крыса непредсказуема и коварна, хитра и умна, конечно. Но он не поднял глаз и продолжал писать. А пациент продолжал втираться в его мир, уже пристально наблюдая за движениями его руки, почерком, позой. Его глаза быстро собирали целого человека из отдельных крупиц, казалось, он всё уже знал о Можайском, всё про него понял, и теперь только проверял свои знания на вкус. Спустя минуту после откровенного молчания в ответ на свой вопрос, врач поднял глаза и посмотрел на сидящего против него человека. Это был мужчина, не старый, но и не молодой, обычно говорят так – «возраста неопределённого, вероятно, что-то, вроде около сорока с небольшим». На самом же деле ему было тридцать восемь лет, одет он был, однако, неформально и не по возрасту молодо – в джинсы в дырах на коленях и футболку с надписью «Где ты?». Прическа его соответствовала одежде, небрежно торчащие в разные стороны удлинённые волосы, должно быть, так и должны были торчать, так задумано было их отрастить и впредь не расчёсывать. Но что-то в этом человеке всё же не соответствовало его образу, что-то ещё, кроме возраста, что-то, что настолько явно, настолько не скромно выпирало наружу, что заставило Можайского сконфузиться и ещё с минуту молчать. Это было лицо, точнее, его выражение, оно определённо было умное и являло концентрат мысли, прозорливые глаза бегали из стороны в сторону, как маятники; видно было, что человек думает, при том думает постоянно, без передышки, и казалось, что именно он здесь – в кабинете – должен спрашивать, а не Можайский, потому что именно он здесь – сию минуту – принимает решение, и никто другой, кроме него.
– Я вас слушаю, Виктор Степанович, что вас беспокоит? Я имею в виду жалобы на здоровье, или
– Уважаемый доктор, дело у меня простое, сейчас ничего меня не беспокоит. Но вот в скором времени вполне может произойти нечто неприятное, ну, допустим, ударюсь я головой или меня кто ударит, что делать в таком случае? Как мне вовремя распознать болезнь, серьёзную, по-настоящему, опасную, что ли, по поводу которой лечиться непременно нужно, и, вообще, имеет ли смысл обращаться в больницу в такой вот ситуации? Я хочу сказать, всегда ли нужно после удара-то по голове врачу показаться или же как, по-вашему? Да, конечно, уважаемый доктор, вы в праве меня спросить, на что это мне, к чему мне такие вот медицинские знания, и что я подразумеваю под возможной неприятностью. За что я заранее вам благодарен, ведь вы, уважаемый доктор, блюститель здоровья человеческого, а значит, право имеете. Я журналист, но к тому же активист и состою в оппозиционной политической партии; мы планируем митинг, вот я, как опытный оппозиционер, и готовлюсь к разного рода неприятностям, ну вы понимаете. Скорее всего, также вы пожелаете что-нибудь знать о том, почему же это я с подобным вопросом именно к хирургу пришёл, а, например, не к терапевту, или же не к неврологу. Вообразите себе: я выбирал человека, – сказал он всё это твёрдо, хоть и витиевато, но, очевидно, искренне; его свободная поза – он сидел на стуле, закинув ногу на ногу и скрестя руки на груди – сложностью очертаний лишь подтверждала его слова.
Иван Александрович выслушал его. Виктор Семёнович заметил, что он немного взбодрился, даже как-то весь выпрямился и осунулся, а до того был придавленный и чересчур мягкий. Так бывает, когда перебираешь вещи одного рода, и вдруг среди них попадается другая – безродная, и кажется, глядя на неё, что она и лучше, и интереснее, а руки так и тянутся к ней, даже если и не место ей здесь вовсе.
– Вы состоите на учёте в других лечебных учреждениях? – спросил пациента Можайский.
– Хм! Если вы, Иван Александрович, таким образом намекаете на моё психическое состояние – я могу вам ответить только правду: мой вопрос связан с родом моей деятельности и интуицией. – его глаза вцепились в глаза Можайского и остановились в таком положении. – Она очень развитая у меня, по наследству от матери досталась, генетика, по-вашему.
– Простите, Виктор Семёнович, вы уверены, что вовсе не внушаете себе опасения, в себе самом их не плодите, и что удар неизбежно обрушится на…? – Иван Александрович не успел договорить.
Так как его собеседник успел изменить свободную позу на более привычную для мужчины: обе ноги теперь упирались в пол, и обе руки так же упирались ладонями в колена. Он внимательно слушал доктора, но явно не был согласен с ним, потому-то и оборвал его. Несмотря на внешнее растрёпанное и дырявое состояние, он был человек уверенный в себе, импульсивный, горячий, всегда действовал резко, без промедления, и как он сам выражался «не теряя ни минуты на бестолковый спор».
– Обязательно обрушится! Оппозиция всегда под ударом, всегда раненая после предоставленного ей права голоса, а иначе она никакая не оппозиция, а знаете, так, мусор, – в его словах чувствовался горький гнев.
Можайский поверил ему – он рассказал ему про первую помощь, про разницу между сотрясением головного мозга и ушибом головного мозга, про важные клинические симптомы, когда врачебная помощь требуется срочно. Он говорил размеренно, оперируя медицинскими терминами, и сразу переводил их значения на доступный для пациента язык. Виктор Семёнович Ледяев хоть и полагал, что всё давно понял про молодого врача, да и не всё, он проник в глубокое его сердце, но даже почти устыдился его терпения и искренности.
Вечером того же дня Иван, сидя за столом у себя на кухне, вспоминал загадочного оппозиционера, ранее ему не приходилось задумываться о противостоянии власти и народа, отчего ему вдруг неожиданно стало неприятно. Затем он вспомнил своё прежнее тёплое место в родительском доме и ещё долго изучал новостные порталы, согнувшись перед светящимся экраном ноутбука. Уснул он во втором часу ночи.
Братья
В этот же самый час, когда Иван Можайский отдался на волю сна, на другом конце города, в окне тринадцатого этажа всё ещё горел свет. По комнате ходил взад-вперёд высокий мужчина, припав ухом к телефону и чётко жестикулируя свободной рукой, он то опускал ладонь вниз, то снова, оттопырив широко в сторону большой палец, поднимал её вверх, тем самым, видимо, стараясь показать смену положения, может быть, своего, а может, чужого. Этот мужчина, как читатель уже наверняка догадался, был Ледяев Виктор Степанович. Он разговаривал по телефону со старшим братом. Беседа происходила в неловкой для обоих форме, и потому каждый находил сказанные ему слова паразитарными и не в меру ядовитыми, себя же самого, чей язык осмелел настолько, что жалил теперь родное плечо, некогда подставленное очень вовремя, выродившимся человеком.
– Пойми ты наконец, – делая акцент на «пойми», спокойно выражал Виктор Степанович, – я – отдельно от вас, пять лет не встречались, жены твоей и дочери в глаза не видел… Я на себя смотрю сейчас, а тебя рядом с собой и представить не могу, хоть пьяный буду, а всё равно не смогу твой образ в своей голове нарисовать. Как ты теперь… не знаю. Как живёшь? Ты – за столом, я – за углом; следовательно, на что ты мне, брат?
Ему отвечал суровый, чеканный голос:
– Живи, живи. Да разве это жизнь? Жизнь – в семье, в жертвенности, если хочешь, ради родителей, ради детей, ради братьев. Вот жизнь! А ради чужих жить – это не жизнь! То есть, если хочешь, матрёшка, но не жизнь!.. Один в другом сидит – в матрёшке, один – паразит, другой – хозяин. Я тебе говорил, что меня твоя позиция хозяина отягощает, а ты что же? Ты лезешь дальше, в расследования, по улицам с плакатами бегаешь, прикрываешь паразитов в матрёшке… А я звал тебя, я говорил…