Инопланетянин
Шрифт:
— Как некрасиво ты ешь.
Голос у неё был тусклый и равнодушный, может быть, отчасти поэтому Генри поднял на неё глаза и встретил странный — чужой, оценивающий взгляд.
— У тебя челюсти, как капкан, — ответила она на его немой вопрос. — И ты чавкаешь. Вытри губы!
Мейседон пожал плечами, вытер губы салфеткой и миролюбиво сказал:
— Я всегда так ем.
— Вот именно! — Сильвия тряхнула волосами и встала из-за стола.
Эта история произошла месяца три назад, но она вдруг вспомнилась Мейседону так отчётливо, точно Сильвия только-только вышла из комнаты.
Мейседон тогда обиделся, но серьёзного значения этой истории не придал. Теперь же, прогоняя её в памяти, точно киноленту, он с похолодевшим сердцем вдруг понял что, скорее всего, Сильвия его ненавидела. Ненавидела какими-то тайниками своей души, и порой это чувство бывало у неё очень острым… «Я тебя ненавижу! — не раз кричала она ему в разгар ссоры. — Пойми, я тебя ненавижу!»
И ещё одна любопытная деталь. Раньше в разговорах с друзьями, приятелями и знакомыми Мейседон все время получал мимолётные, проходные весточки о Сильвии: кто-то её видел, некто с ней мило побеседовал, к кому-то она обратилась с пустяковой просьбой и так далее. И вдруг некий странный заговор молчания! Точно Сильвия перестала появляться на людях. Но ведь Генри знал, что это не так. Объяснение могло быть лишь одно: о Сильвии просто избегали говорить в присутствии Мейседона, а Генри хорошо знал, по каким причинам в их среде о женщине избегают говорить в присутствии её мужа.
И потом этот странный разговор со стариком, эти речи об эмансипации и отсутствии потомства.
Мейседон провёл бессонную ночь, терзаясь муками унижения и ревности, и совершенно уверился в том, что у Сильвии есть любовник, без которого она буквально жить не может. Но кто этот любовник, он решить так и не мог. В том обществе, в котором они с Сильвией вращались, внешняя оболочка нравов была очень свободной. Сильвия флиртовала со многими, но ни с кем в особенности. Она допускала некоторые вольности, касавшиеся партнёров по танцам или соседей по коктейлю, но эти вольности никогда не выходили за грань общепринятых и не бросались в глаза. Мейседон не знал, что и подумать. И все-таки, ещё и ещё раз перебирая всех, даже самых далёких знакомых, Мейседон вспомнил наконец о человеке, образ и облик которого сразу вызвали в его душе новую острую вспышку ревности.
СЮРПРИЗ
На следующий день, в десять часов утра, полковник Мейседон под благовидным предлогом ушёл со службы и отправился к свободному художнику Роберту Флинну. Флинн не был знаменитостью, но отнюдь не прозябал в неизвестности. Он работал в ставшей теперь традиционной и тривиальной абстракционистской манере, его картины выставлялись и покупались. Художник имел собственный двухэтажный современный дом, к которому по его личному проекту была пристроена традиционная мастерская со стеклянной крышей. Дом этот, по словам самого Флинна, обошёлся ему в кругленькую сумму — что-то около сорока тысяч долларов. Однажды Мейседон побывал на парти в этом доме, на очень шумном и очень разношёрстном сборище лиц обоего пола. Он был представлен хозяину и любопытства ради заглянул в мастерскую, стены которой были сплошь увешаны только что начатыми, полузаконченными и уже законченными картинами. Роберт Флинн, бородатый здоровяк лет тридцати пяти, ростом поболее шести футов и весом никак не менее двухсот фунтов, был простым парнем, чуждым всех и всяческих условностей. Но за его простецкими, нарочито грубоватыми манерами Мейседон без особого труда угадал тонкую, легко ранимую натуру. Мейседон это понял, когда Флинн демонстрировал в мастерской некоторые из своих работ. Он говорил о них как бы мимоходом, снисходительно-небрежным тоном, называя их «очередная мазня», «самовыражение после ленча», «полуночные страсти» и в этом роде. Но Мейседон, хорошо знакомый с теорией и практикой допросов, обратил внимание на вазомоторные реакции художника, на нервозность его рук. Руки художника, здоровенные, по-своему деликатные, отлично вылепленные и проработанные лапы, не знали ни секунды покоя. Они переплетались пальцами, потирали одна другую, плавали, а то и взлетали в воздух выразительными жестами. Заметил Мейседон и то, как легко соглашается Флинн с замечаниями так называемых знатоков, торопясь при этом расстаться с критикуемым объектом и перейти к следующей картине. Заметил как оживлялось лицо художника и вспыхивали глаза, когда он слышал не формальные, а настоящие слова одобрения. Полковнику подумалось, что и свою пышную бороду «а-ля Руссос» художник отпустил отчасти для того, чтобы скрыть мимику подвижного лица и таким образом уберечь свои чувства от холодного созерцания чужих глаз.
Мейседон с живописью
Непонятно почему, но Мейседон вдруг рассердился на этих знатоков и снобов, корчащих из себя адептов современного искусства. Дождавшись относительной паузы в их разговоре, он громко и, по всей видимости, вызывающе заявил, что ему лично, не художнику, а простому американцу, диптих очень нравится. Повысив голос и не давая себя перебить, Мейседон постарался как мог обосновать свою точку зрения и предрёк картине несомненный успех. Неожиданно его поддержал один из самых авторитетных ценителей. Он сказал, что в диптихе действительно есть искра Божья, которая должна привлекать сердца простых людей. Главным образом он упирал на то, что глас народа — это глас Божий. Долой слюнявое салонное искусство! Спор разгорелся с новой силой, все более приобретая отвлечённый характер, Мейседон участия в нем больше не принимал.
Когда гости художника, покончив с осмотром мастерской, занялись сандвичами, орешками и выпивкой, Флинн с бутылкой мартини в руках, — он небрежно держал её на весу за горлышко двумя пальцами, — отыскал Мейседона.
— Я бы хотел выпить с вами, мистер… э-э? — Флинн застенчиво поскрёб себе бороду.
— Генри. Просто Генри, — с улыбкой сказал Мейседон и подставил рюмку. — С удовольствием.
— О’кей, просто Генри, — согласился художник, наполняя рюмки. — А меня зовут Роб. Просто Роб. Заходите как-нибудь, Генри. Буду рад.
— О’кей. Зайду.
Улыбаясь друг другу, они выпили по глотку мартини, но намечавшийся разговор не получился — помешали. Мейседон действительно собирался навестить художника, он был ему по-человечески симпатичен, но визит не состоялся — помешало неожиданное обстоятельство.
Как-то Мейседон был с Сильвией на концерте симфонической музыки. Честно говоря, музыку эту Мейседон терпеть не мог, да и Сильвия не очень-то её любила, но это был один из концертов знаменитого филадельфийского оркестра, которым дирижировал какой-то известнейший музыкант, не то русский, не то немец, а может быть, и еврей, так что посещение этого мероприятия было делом престижным. В антракте, ненадолго отлучившись от жены и затем отыскивая её в праздничной, разодетой толпе людей, Мейседон вдруг с удивлением обнаружил, что она очень оживлённо беседует с Робом Флинном. На Флинне был строгий вечерний костюм с белой гвоздикой в петлице, но борода и манера поведения были точно такие же, как и в мастерской. Мейседон хотел подойти, но что-то удержало его, его покоробил рисунок их разговора. Собственно, ничего бросающегося в глаза не было, но Мейседон сразу уловил оттенок интимности, доверительности в их позах, улыбках, в слишком подчёркнутой близости лиц. Заметил Мейседон и то, как Флинн непринуждённо, как бы по праву, по-хозяйски взял Сильвию выше локтя за обнажённую руку, и как Сильвия приняла это как нечто совершенно естественное и даже желанное. Неприятное, ещё неосознанное ревнивое чувство шевельнулось в груди у Мейседона, но подошёл знакомый, и в разговоре с ним это чувство если и не растаяло вовсе то заметно выцвело. Тем не менее он суховато-язвительно поинтересовался у Сильвии, с кем это она так мило беседовала во время антракта.
— О, с целой кучей людей, — пожала она обнажёнными плечами.
— Я говорю о рослом бородатом мужчине.
— Да ты посмотри, сколько тут рослых и бородатых!
И в самом деле, бороды тогда, что называется, вошли в моду, особенно среди художников, музыкантов и других служителей муз, поэтому примета, указанная Мейседоном, была не очень-то характерной. Мейседон постарался забыть об этой историйке, но если у него раньше и мелькала иногда мысль о посещении Флинна, то теперь она уже больше не возникала.