Институт сновидений
Шрифт:
Он не женат. Ему только пятьдесят два, и еще так много сюжетов ненаписанных впереди. И Слава, Слава где-то там, вдалеке. Как же она там играет на своей трубе?
Двадцать лет
– Я только на его похоронах и узнала, что двадцать лет назад он был кумиром всей школы. Танцевал на вечерах! А ведь он воевал, офицер. Представить себе не могу – он, и с военной выправкой. Школа тогда гремела, не то что теперь – тогдашние ее ученики знаешь сейчас где! Сашенька Строев плавает на торговом судне за границу – капитан, Леночка Корнева – замужем за москвичом-дипломатом, последний раз поздравила меня с днем учителя из Праги, Лешенька Степанов – секретарь парторганизации на «Кировском». А Павлик Болдин где-то в космических сферах – знаю только, что он наши «Союзы» в полет готовит. Старички не забывают – раз в десять лет съезжаются, зато сегодняшние не очень-то школу
Егоршину вдруг это вспомнилось после похорон Таисии Петровны. Через двадцать лет после того географа. Бывшего офицера. Таисия Петровна в конце шестидесятых была в зените славы – дети за ней так и вились, учителя, как ни странно, тоже, хотя и тогда она преподавала историю в старших классах и была секретарем парторганизации. Конечно, сил больше было – и в походы она ходила по местам боевой славы, и на экскурсии по городу, вся выкладывалась. А викторина!.. Викторину ее «Знаешь ли ты свой край» даже по всесоюзной программе радио передавали. И в Болгарию, на Золотые пески ей первой в городе путевку вручили. Но строгая была. Умела страху на родителей нагнать – родительский комитет сама тщательно подбирала – ради школьной пользы, конечно. И муж от нее тогда не ушел. И мать жива была – с детьми сидела. Теперь – сын служит на Севере под Мурманском на подлодке, дочь дважды мама, живет с мужем около химзавода – он у нее старший инженер в нитрофоске. На похоронах они были всей семьей. Из роно пришли и из райкома, вот только нынешние учителя все чужие – он один из ее выпускников в школе остался. Да и умерла она как-то несуразно, от воспаления легких, – кто ж теперь так умирает. Мрачные, словом, похороны получились. Излишне торжественные. А все потому, что не знали ее молодой.
Егоршин сидел в пустой учительской – у него было окно. За стеной пионервожатая и молодой историк оформляли стенгазету общества «Мемориал». Он понимал, почему они не любили Таисию Петровну.
А потом – звонок – набежали дети.
– Александр Александрович, а когда сегодня репетиция?..
Егоршин вел в школе театр самодеятельной песни.
Даже сам Турьянский, когда давал в Старгороде концерты, у них на спектакле сидел. И ему понравилось. А потом они всю ночь у Егоршиных на кухне пили водку и пели.
Сметана
Наталья Петровна Кивокурцева из тех еще Кивокурцевых, что при Алексее Михайловиче рындами служили. Но это теперь можно, а раньше – ни-ни. Никому не говорила, никто не знал, чудом пронесло. Да и кому вроде она нужна? Замуж не случилось – времена такие были, что пары не найти, а в Старгороде их по пальцам перечесть было можно. Отец в двадцатом умер, мать в двадцать четвертом. Что умела – французский, вышивка, рояль. Пошла в музыкальную школу, в ней до пенсии дослужила, а как без высшего образования, то вышла пенсия чуть больше колхозной. Потом, правда, дважды набавляли,
Привыкла так. С этими, что на лавочке сидят – не разговаривает, не о чем. И они привыкли: здороваются обоюдно, и хорошо. Приходили как-то из музея, хотели картину купить – не дала; завещала после смерти забрать – одна и осталась картина, мама говорила, что итальянская. Наталье Петровне, правда, теперь и не важно какая – посмотрит на коровок, на пастушка посмотрит, на домики-башенки на горе – вспоминает. Последнее время видит плохо – по памяти угадывает.
…Музейские говорили, что в Москве открыли Дворянское собрание, теперь там даже по женской линии записывают. А это – простите, мои милые, – нонсенс. Нет, дело прошлое, ну а коли в игрушки поиграть – теперь вроде б и не опасно. Но не ей. И не с ними. Глаза не видят, ноги еле ходят – стыдно, а что поделаешь, надо ходить.
Глаза и подвели. Пошла утром в обход. Сперва за скумбрией три часа стояла – кончилась перед носом. Потом за сметаной. Отстояла. Купила. Понесла домой. А около интерната глухих детей вывалился из-за забора пьяный, своротил ее в грязь, банку разбил, да еще и обругал: «Карга старая, слепая, пора тебе давно сдохнуть, сука».
И правда – пора. Пошла домой – кое-как грязь отскребла, слезы в горле комом, но крепится – Кивокурцевы не плачут, так мама говорила, когда дядю Коку забирали.
Запомнила. На всю жизнь запомнила. Учиться не пошла – не пустили по происхождению, а перековываться на завод – это увольте. Детей учила тихонечко и на пенсию – мышкой – незаметно.
Теперь вот сметану не донесла. Обидно.
Подбородок вверх, ногу прямо, мимо бабок на скамейке: «Добрый вечер!»
– Здравствуйте, здравствуйте, Наталья Петровна, где это вас так?
Не удосужилась ответить. Домой пришла, разделась. Пальто в ванную – первым делом застирать. После к столу. Но уже и есть сил нет. Чайку вскипятила, с бубликом, с конфеткой вприкуску. Музейские девочки – хорошие девочки – к ней: «Что вы помните, Наталья Петровна?»
А она: «Ничего, девочки, абсолютно ничего…»
В раковину чашку снесла, составила – руки ходуном, голова кругом. Давно сдохнуть пора, сука.
Первый раз посуду за собой не помыла.
Пошла в комнату. В кресла пала. На картинку поглядела на стене. И дома Кивокурцевых давно нет, и Гончарной, а дом Ширинских стоит. Странно…
Дворянское собрание они организовали…
– Ду-ра-ки!
Но не заплакала. Нет, не заплакала. Оклемалась потихонечку.
Живой колодец пустыни
Татьяна Златкова стояла в очереди за творогом в универсаме. Ее больно пихнули в бок, она огрызнулась, но, слава богу, до скандала не дошло – женщина в синем драповом пальто извинилась. Татьяна вздохнула и извинилась тоже. Хочешь не хочешь – стой, творог следовало купить обязательно.
Татьяна Златкова сбежала в Старгород из Ленинграда от злой любви. Нарочно пошла в экскурсоводы – твердо знала по Эрмитажу: научный отдел – болото. Десять лет оттянула в таком. Ей хотелось свободы – ходишь, глазеешь по сторонам, рассказываешь о том, что больше всего любишь на свете, да и в просветительство она верила. Поначалу дело пошло. Она и местный Осокин – маленький, тихоголосый, с выцветшими к сорока трем глазками, – были лучшими экскурсоводами в музее. Осокин никогда не менялся. В перерывах между группами сидел на лавочке в закутке за экскурсбюро, читал «Знание – сила» и любил подолгу обсуждать с подошедшим новые открытия ученых. Свое дело Осокин знал хорошо, но по природе был восторженный дурак – Татьяна таких мужиков терпеть не могла, да и весь его смиренный облик… Нет, она решительно не понимала, отчего экскурсбюрошные девки так его жалели и, посмеиваясь, серьезно строили планы, как его оженить. С Осокиным Татьяна была строга, с девками, понятно, болтала, но пустых их чаепитий старалась избегать. Ее уважали и немного побаивались.
Татьяна то носилась без устали по городу, то, по настроению, ограничивалась одной музейной экспозицией – ей своеволие прощали, жалоб на нее не поступало – одни благодарности.
Надюшка, увезенная из Питера совсем крохой, росла в яслях, потом в детском саду и, странным образом, почти не болела. Татьяна кончала работу, забирала Надюшку из продленки, и они отправлялись домой. Читали книжки, клеили картонный город. Им было хорошо вдвоем.
Но вот началась школа. Появились болезни. Корь, свинка, скарлатина – разом в один год. А с ними бюллетени. Стало не хватать денег. Татьяна прибавила группы, старалась и… выкрутилась. Девочка летом окрепла – они ездили в Судак, к морю, и во втором классе все пошло как обычно.