Институт сновидений
Шрифт:
Антонина Павловна отрывается от газеты.
– Мучат детей. Мне ребятишки говорили, что у них в школе девчонку от нашего Огня на «Скорой» увезли – газа надышалась.
– Ты знаешь чего – ты лучше читай, – Максим Максимыч с досады опять отворачивается к окну. – Там же про День Победы сказано. Один день они стоят, а у нас круглогодично!
Павловна кивает головой, переворачивает страницу. Изучает. И вдруг вся преображается:
– Максимыч, Максимыч! Хамидуллин-то, что Прохорова резал! Нет, ты посмотри – герой!
– Ну! – Максимыч опять поворачивается к столу. На сей раз заметно быстрее. – Ну, что там?
– Нет, смотри-смотри,
– Ну дают! – Максим Максимыч презрительно отмахивается от газеты, разминает новую «беломорину», закуривает.
– Этот Бугор, Колька – самый что ни есть ворюга-беспредельщик, а в котельной тогда учетчица стояла, он при ней Хамидуллина козлом вонючим назвал. А Игорек Хамидуллин и в первый раз пьяным был. И что? Хороший был парень, только Бугор его застращал – он ему за вином и бегал. Бугра давно б надо было опустить, на зоне небось так не распоясывался. А Игорек теперь – ку-ку – четырнадцать особого… А ты – герой! Герой…
Максимыч в сердцах бросает недокуренную папиросу в пепельницу, встает, идет к двери.
– Нарушил установленный порядок… В котельную по жердочке хрен пройдешь, поняла? – почему-то орет он на старуху, но, тут же смягчившись, добавляет: —Ладно, пойду поливать, все равно их не дождешься – вот когда жрать…
Он выходит.
Антонина Павловна убирает посуду, думает. Думает она, как поделится новостью с соседкой. Новость, правда сказать, вполне обычная, но вот что по первой программе…
Максим Максимыч поливает картошку. Дождей нет давно, земля слежалась, стала как шлак. Он ругает землю, солнце, картошку – в рот, в дышло, под хвост! – а в перерывах, у колодца, изумленно повторяет: «Забудется ли потрясение, перенесенное родными машиниста, его товарищами по работе?»
– Нет, не было и не будет у него родных – у суки лагерной!
Наливает ведерную лейку и, согнувшись, несет в огород.
Чертова невеста
В том, что Александра Константиновна Заикина ведьма, нет ни у кого сомнения в слободке. Окна всегда занавешены– раз, забор и ворота глухие – два, телевизора не держит – три, черная кошка, пестрые куры – четыре. И главное – уезжает Александра Константиновна на два зимних месяца к внукам в Ленинград, запирает двор на два запора. Никто, заметьте, к ней не ходит, живность не кормит, а по весне хоть бы что – все живы-здоровы!
– И гордая, кривобочка! Я ее просила
– Чего с ней взять, со стервы кривой, я б у нее и воды стакан не попросила.
– Нет, бабы, я знаю, она мне раньше заговаривала, пока с чертями не позналась, – уверяет Танька.
Про чертей Заикиных все знают.
Раньше, году в сорок седьмом-восьмом, Танька и Шурка дружили. Танька – я-те-дам была, а Шурка Заикина с детства кривобокая, грузная, Таньке не соперница – потому и вместе. На работе вместе – вечерами порознь. Танька гуляла с замполитом – Шурка утрами слушала, вздыхала про себя, но Таньке не завидовала. Танька – красавица, Шурка – недоделок, – каждому свое, так ее мама-покойница с детства воспитывала. Танька, к примеру, подавальщица в офицерской столовой, Шурка – посудомойка. А замполит красивый был мужик – сапоги на подковочках, блестят, ремни от портупеи коричневые. Холостой. Хохотун. И с Шуркой добрый – Шурка же их с Танькой к себе на сеновал пускала, жалко, что ли, дом пустой стоит.
И вот случилось же раз такое. Легла Шурка ночью, а дверь в избу закрыть забыла. Лежит, свет выключила, не спится ей. Танькины рассказы вспоминает. Какой тут сон. Мечтает Шурка. И вдруг слышит – легонько так: цок-цок-цок – вроде ходит кто-то в сенях. Одеяло на голову натянула. А дверь в дом сама и отворилась. И закрылась сама. Шурка в щелочку глядит – нет никого. Как вдруг – черный такой, пахучий, скрипучий, из угла к кровати шмыг – руки под одеяло запустил.
– Т-ш-ш-ш, – шипит.
– Ты кто? – сказала и замерла. А он:
– Черт!
И вовсе язык Шурка проглотила. А он навалился, подмял Шурку, щетиной колет, шепчет:
– Не бойся, я черт не страшный, кого люблю – озолотить могу.
И правда озолотил! А после исчез, как – Шурка и не заметила.
Утром маялась, ругала себя, знала же – не бывает чертей, а… как вспомнит, как он копытцами цокал… Ух, страшно же, ух, до чего же сладко вспоминать!
Промолчала в тот день – Таньке ни словечка. А ночью специально уже дверь не закрыла, только придумала хитрость – лампочку под кровать поставила. Как Он придет – включит, хоть посмотреть на него.
Ждала-гадала: придет – не придет. Не пришел. Пришел через два дня. Процокал. Шурка молчит, будто спит, а сама руку на выключателе держит. Он ее спрашивает: «Спишь?» А Шурка на кнопочку – чик! И не загорелось – от испуга лампа только под кроватью упала. А он забулькал даже: «О-хо-хо, черта видеть нельзя. Я свет одним своим присутствием отключаю». И опять на нее навалился. Бешеный!
Лампочка Шурку убедила. Утром все Таньке рассказала, а та – хохотать: «Тебе надо, Шурка, мужика раздобыть, а то совсем рехнешься. Хочешь, сведу, есть один на примете – неказист, но в дело годится».
– Нет, Танька, правда черт – свет от его присутствия тухнет.
– Ну тебя, дура, напридумаешь.
Про чертей Таньке неохота слушать – У нее замполит забыт, теперь цыган с деньгами появился. А Шурка обиделась, нагрубила Таньке. И рассорились. Навеки. «Дура кривобокая, бочка заклепанная», – это еще из самых мягких словечек, что на Шурку высыпались.
Шурка замкнулась. Ей теперь Танька ни к чему. Ей теперь день промечтать, а ночью он приходит. Как в сенях зацокает – свет сам и выключается, и он входит. Ласковый стал.