Интернационал дураков
Шрифт:
Я разнеженно любовался, как ее стеклышки переливаются новогодней елкой, и вновь понимал, что вся прелесть этого мира творится словами: если бы не было слова “серебро”, паутинные нити, которыми были проплетены ее виски, утратили бы три четверти своего очарования. Но цветов ее переливающейся грезы уловить мне никак не удавалось – то что-то небесно-голубое, то охристо-пустынное… Она явно не так уж и счастлива, если ходит за любовью в супермаркет, но и я все никак не начинал превращаться в мужчину ее мечты.
Гранитные великаны с крестьянскими лицами держали над нами свои граненые сферы, а я вбирал в себя последние
TAPIOLA, OKOPANKI, AIKATАLO… SUOMEN TERVEYSTALO…
И за этой красотой и чистотой стоял народный подвиг!
У вагона я снова прижал ее к сердцу, и кусачки лишь едва шелохнулись. А у нее вдруг сделалось такое несчастное личико – даже стеклышки померкли. И – о чудо! – миниатюрные губки, сам размер которых, казалось бы, не допускал заметных изменений, приняли совершенно непредставимую горестную форму. Как если бы у вишенки опустились уголки губ.
Я знал, что до конца моих дней в моей душе будут звучать эти волшебные имена – Риихимяки, Тиккурила, Лахти, Коувола, Вайниккала…
Я даже свой любимый Петербург полюбил вдвойне, когда прочел его имя на стенке вагона – Пиетари .
К Жениному возвращению я в рекордный срок провернул блестящую операцию. Мой друг-фотограф нащелкал для меня штук сорок неправдоподобно четких снимков, похожих на отражения в черных подземных озерах, откуда смотрели нам в глаза радостные, растерянные, горестные, отрешенные, доверчивые, настороженные лица, над каждым из которых успел поглумиться какой-то тролль, – и каждое взывало: вглядись, я брат твой! Авель…
Не буду врать, что въяве эти ребята очень уж меня очаровали – я для них был никто, а светиться я умею лишь отраженным светом. Но оказалось, что и у них среди мусора посюсторонности просверкивают драгоценные искорки химер.
“Пылесос воет, как будто у него какое-то горе. Когда у меня бабушка умерла, я и то так не выла. Когда я еду в автобусе, меня все толкают. А я прощаю всех. Думаю: они же когда-нибудь умрут…”
“Мне нравится, как в церкви священники поют хором, службу проводят.
Я тоже хочу быть священником. Службу проводить. Люблю фантастику смотреть. Хотя потом начинает казаться, что из-под кровати вылезает какой-нибудь инопланетянин. Или робот!”
“Один раз я смотрел на конфеты и думал: вот дети в роддоме тоже завернутые одинаково, а внутри разные. И начал разворачивать конфеты. Думал: а вдруг они внутри тоже разные? Мама пришла, а все конфеты надкусанные. А сейчас я люблю смотреть на звезды. Думаю: они тоже снаружи одинаковые”.
“Я не люблю, когда машина подкрадется и как гавкнет! А еще я люблю девочек. Всех-всех-всех. Которые нормальные, без заскоков. Мечтаю подойти, пойти в кино и целоваться. Но для этого надо много учиться”.
“Я счастливая, Женя привезла мне из Финляндии стул с колесиками.
Теперь я на нем катаюсь по всей комнате. У меня левая рука рабочая, а правая только мешается”.
“Я живу хорошо. И сама я хорошая. С любым делом справляюсь. Я люблю сочинять симфонии на тему “Белая акация”. И собак. Гладких. Они добрые, хотя иногда бывают злые”.
“Я думаю, что родился для какого-то дела. Иначе зачем бы я родился?
Я хочу стать крутым миллиардером и научиться работать на бетономешалке. Еще я люблю друзей. Хотя их у меня, по правде говоря, нет”.
“В детском садике в меня
“Я люблю духовность. Только не умею себя контролировать. Бывает, пост, а я наемся жирного. Не всегда успеваю до туалета добежать, могу и в штаны накласть. Это мне наказание за грехи”.
Последнее признание, принадлежащее Жене-два, я вычеркнул: мне нужна была чистая растроганность, без примеси брезгливости. И я с тайным ликованием и щекочущей нежностью любовался, как во время чтения из-под моих любимых стеклышек катятся слезки. Господи, какие они все бедняжки, потрясенно бормотала она, прости меня, Господь, что я на них сердилась, я никогда больше не буду о них плохо говорить.
Портреты так полюбились и оригиналам, что кое-кто с трудом выпустил их из рук, однако их родителей растрогать не удалось. Остролицой слепой девушкой, сожженной неведомою страстью – ее невидящие раскосые глаза светились таинственным подземным перламутром, – была возмущена ее простецкая бабушка-колобок: дак как же ж так, дак этто же ж видно, что она слепая!.. Матери девушки-коряги не понравилось, что она выглядит такой же асимметричной, как и в реальности, матери затравленного подпаска – что он похож на деревенского дурачка, бой-баба была обижена, что ее немой дочери не дали слова. Обратились бы ко мне, повторяла она, я бы все вам наговорила, чего она любит и чего не любит, она же тоже человек, скандально твердила бой-баба, а дочка с тем же страстным взывающим взглядом, который я и разглядел у нее только на портрете, время от времени трогала ее за рукав, пока оскорбленная мамаша наконец не обернулась к ней и – хлясть тыльной стороной ладони по вскипающим губам.
И Лев Аронович тряхнул листовскими сединами:
– Вы добиваетесь, чтобы их жалели. А нужно, чтобы ими восхищались.
Я думал, Женя на меня рассердится, что я втянул ее в свое поражение, но она за дверью вдруг повернулась ко мне чуть ли не со слезами благодарности (ее очки сияли):
– Спасибо вам! Вы на них потратили столько времени, разговаривали с ними как с равными!..
А меня деликатно взяла двумя пальчиками за локоть переводчица
Ронсара, с просветленным сочувствием на меня поглядывавшая с заднего ряда во время нашего разгрома, однако не сделавшая ни движения в нашу защиту.
– Давайте выйдем на минуточку. А то здесь и у стен есть уши…
И пошла вперед, легонько покачиваясь в своем стройном костюмчике.
– Вы делаете Шевыреву такую рекламу, – просветленно проговорила она, глядя поверх меня, когда мы очутились в прокопченных теснинах 2-го
Баркасного. – А он, в сущности, такой, знаете ли, демократический диктатор…
Это была обыкновенная история. Униженные и оскорбленные, позабытые-позаброшенные равнодушным миром и задвинутые с глаз долой, из сердца вон бессердечной властью; пророк, поднявшийся на их защиту; кимвальные речи на митингах и в эфирах, признание и любовь всех милосердных сил обоих континентов; плод любви – УРОДИ, рукопожатие в Смольном, особняк на 2-м Баркасном; Женя Борсова с потоками европейского золота, демократические выборы и – венцом всему – торжество завхоза над артистом, крепкого хозяйственника над пророком: пророк достал электорат гениальностью и красотой своего