Интернационал дураков
Шрифт:
Мне уже казалась волшебной даже унылая фабричность транснациональных стекляшек, когда мне открылось еще одно суровое чудо северного модерна – божественный вокзал города Хельсинки, вход в который сторожили две пары крестьянских жилистых гигантов с подрубленными длинными волосами. Гранитные стражи, однако, держали в руках не мечи, но многогранные светящиеся глобусы. Их матовые отсветы я разглядел даже на далеком силуэте стройного всадника с остренькими ушками на макушке – отец нации, Маннергейм, благоговейно догадался я.
Зато памятник самому главному отцу народа, Лённроту, был погружен в люминесцентный полумрак…
Ильмаринен… Выбил искру Рабинович, высек пламя Апфельбаум… Здешнее, слишком здешнее…
И тут у меня перехватило дыхание: гномик у постамента зашевелился и что-то протянул другому, тот тоже ожил и принял – банку с пивом!
Запрокинув голову-грибочек, гном сделал несколько глотков, и оба вновь обратились в камень. Это была парочка хиппующих юнцов, – и только тут мне пришла в голову дельная мысль: а я не потеряюсь?..
Ответ был ясен: я уже потерялся. Я ведь не шел, а парил, не разбирая и не запоминая дороги. Черт, я ведь даже не знаю Жениной фамилии…
Дьявол, у меня еще и паспорт остался в автобусе!..
Сделалось не по себе: меня страшили надвигающиеся бессмысленные дни, когда мне будет некого отражать, когда я буду никто. И тут возникла
она- едва различимая ассирийская гривка, поблескивающие очки, – моя нежность, удесятеренная благодарностью, на миг перехлестнула через край: я на мгновение прижал ее к себе и тут же выпустил, но все же успел отметить, что она ничуть не воспротивилась.
– Я сразу догадалась, где вас искать! – сообщила мне она, радостно вскидывая кукольную головку.
Точно так же, словно маленькая девочка, торопящаяся с папой на какой-то праздник, вышагивая своими длинными ножками в пустоватых розовых джинсиках, она доверчиво запрокидывала головку под фонарем на огромного пузатого директора этой обители блаженных в краю тысячи озер, в полнощной бездне одного из которых все еще догорал последний уголек вечерней зари. Среди черных сосен темнели погасшие корпуса, каждый с непременным (Сталин думает о нас) горящим окном – все это походило на пионерлагерь.
Спать в роскошной двуспальной кровати мешала лишь неумеренная бдительность противопожарного грибка на потолке гостиной, всю ночь жалобным писком звавшего на помощь, – однако чистая совесть – лучшее снотворное. Я даже и проснулся от щебета пташек – так мне привиделся, вернее, прислышался этот противопожарный писк в моих снах. За огромным окном сиял необъятный солнечный день – с пушечными стволами сосен, беззвучно салютующих пышными кронами космически синему небу. Влюбленность прежде всего самовлюбленность: мне чудилось, что и весь мир счастлив обрести роль в моем спектакле.
Меж солнечных сосен – запах, запах, тысячу лет я прожил в мире без запахов -навстречу мне блеснула стеклышками и безоглядной, немножко клоунской улыбкой Женя – и меня обдало таким счастьем, словно нам опять по восемнадцать и мы сейчас же, упоительно щебеча, вспорхнем и полетим к золотым днепровским пескам, – и впервые за годы и годы новая женщина не отозвалась во мне спазмом тоски по старой, вернее, вечной Жене. Не в силах сдержать улыбок, утоптанной песчаной дорожки под собой не чуя, мы вступили в столовую, до звона переполненную солнечным блеском пионерского лагеря. Только неистребимый запах пригорелого молока куда-то улетучился.
Это был пионерлагерь пенсионеров. Над каждым из которых крепко поработал какой-то разнузданный тролль, уже неспособный даже на злобные выверты – он просто тупо мял, рвал, вытягивал, плющил, обращал глаза в прорези или в пузыри, носы в башмаки, хоботы или оладьи, нижнюю губу оттягивал до кадыка, рты стаскивал к ушам, одно скомкав в пельмешек, другое оттянув в лопух, – черепами же заниматься ему и вовсе было недосуг: помял да и бросил…
Однако никто здесь на подобные мелочи не обращал внимания. Ну, вываливается разноцветная кашица изо рта, ну, раскачивается человек за едой, ну, кружится… Или сразу двое… Или десятеро, словно камыш под ветром. Подумаешь. Ну, кто-то грохнул об пол поднос с кашей и салатом – но всю эту смесь тут же сметают, смывают мамки-няньки.
Женщин не помню: моя возвышенная натура не позволила мне опознать их в таком обличье. Зато по одежке пациентов было не отличить от
“персонала” – все были одеты по-простому, по-летнему. Только один темный костюм двинулся нам навстречу – зато сразу в полтора человеческих роста и в два человеческих пуза. Темные прилизанные волосы президента Рейгана, могучие распахнутые ноздри, похожие на дырки в роскошном французском сыре, добродушно распростертые объятия, от которых Женя без церемоний уклонилась, – и без того ничуть не расстроенный ее чопорностью директор окончательно утешился тем, что на четверть оборота провернул в ноздре большой палец, а после дружески протянул мне неохватную пухлую руку: Юсси.
Демократия, блин. Властелин не должен слишком отличаться от своих подданных.
Теперь я знал, к чему ведет брезгливость, и потому жевал как ни в чем не бывало. Стараясь не ощущать вкуса. Особенно запаха. Хотя все было очень доброкачественное, как в хорошем санатории. И видеть старался только Женю. Но откуда-то волоком притащил табурет Леша
Пеночкин и, пристроившись в торце стола, принялся изучать меня в профиль. Внезапно сидевший рядом с ним пенсионер медленно завалился набок и принялся так же без лихорадочной спешки потряхивать головой и руками на чистом бежевом линолеуме. Все продолжали есть, и я продолжал. Только Леша Пеночкин, склонившись, принялся пристально изучать эти содрогания да какая-то ответственная душа подложила припадочному под голову веселую зеленую подушечку. Один Лев Аронович развил бурную деятельность: сунул под подушечку свой свернутый пиджак и, коленопреклоненный, встряхивая сосульчатыми сединами, принялся ловить подпрыгивающие руки, проницательно щупать пульс…