Интернационал дураков
Шрифт:
Вперед никто и не смотрел, хотя переднее стекло было просторным, словно океанариум, ибо водитель сидел где-то внизу, поближе к асфальту.
Только даунессу-правозащитницу я не обнаружил: ее мать, раскаявшаяся ведьма, боится расстаться с нею даже на минуту. “А Максик?” – “Тут своя дискриминация…” Я понял, что эта тема чем-то опасна.
Женю мы подхватили у Черной речки. Легонькая, словно студенточка, в пустоватых розовых джинсиках, она поднялась наверх и первым делом удивленно блеснула очками: “А где шофер?” – “Эти автобусы сами ездят”, – солидно ответил
Я уже отчетливо сознавал, что любуюсь ею.
А Лев Аронович любовался отсутствующими здесь умственно отсталыми
Ромео и Джульеттой, воссоединению которых препятствовали Монтекки и
Капулетти из департамента социальной защиты. Они требовали сделать
Джульетте аборт, но Лев Аронович отшил их Российской Конституцией.
И, можно сказать, сам принял ближайшее участие в первом спуске младенца на воду, со слезами на глазах наблюдая, как Джульетта купает его в облупленной коммунальной ванне своими скрюченными от дэцэпэ руками-крюками. Мне сразу открылось, что дэцэпэ – это детский церебральный паралич.
Однако я не уважал бы потомка левитов, если бы стал притворяться, будто считаю его победу полной и окончательной:
– Эксперимент еще не закончился. Им еще нужно вырастить ребенка нормальным человеком.
– Кого вы считаете нормальным?.. – руки Льва Ароновича сделали косое движение друг к другу, одна вверх, другая вниз. – Вы воспитываете своих детей похожими на вас – почему они не могут воспитывать своих детей похожими на них?.. Второй ребенок у них копия папа.
– А первый?
– Первый утонул. Она отвлеклась, и он захлебнулся. В ванне. А что, мало погибает детей у нормальных родителей?
Я усиленно кивал, но, по-видимому, так и не сумел стереть со своей физиономии выражение оторопелости, – и Лев Аронович внезапно замкнулся и начал смотреть в окно, за которым уже мелькали солнечные карельские сосны. Я лихорадочно нашаривал, чем бы смыть следы своего святотатства, но холод, исходивший от Льва Ароновича, отключил мой отражатель чужих мечтаний. Даже Леша сполз с сиденья и, хватаясь за спинки кресел, побрел куда-то в хвост, подальше от полюса. Поэтому я вздрогнул без всякой надежды, когда Лев Аронович вдруг привстал на стременах и начал что-то высматривать позади. “А ну-ка пусти”, – вдруг дружески дотронулся он до моего колена, и я снова вздрогнул – на этот раз от радости. Через некоторое время он пробрался вперед к
Жене и, негодующе надвинувшись на нее, принялся рассказывать о чем-то явно возмутительном. Она тревожно взблескивала краешком очков и вертела своей ассирийской гривкой, словно пойманная птичка.
А передо мной вдруг снова возник Леша:
– Экспе-рыт, а Лев Уронович говорит, что меня накажут… Крапивой по заднице.
– Да нет, он шутит, а что ты натворил?
– А почему ты думаешь, что он шутит?
– В наше время так не наказывают. А за что тебя хотят наказать?
– А как
– Ну, не физически, неважно. В общем, крапива тебе не угрожает.
– А что угрожает?
– Да ничего, я думаю, особенного не угрожает.
– Нет, угрожает!!!
Внезапно его лицо страдальчески исказилось, и он совершенно по-детски заревел. Слезы мгновенно залили его налившиеся малиновые щеки. Я сам, в который раз, едва не расплакался вместе с ним.
– Ну что ты, что ты, успокойся… глупыш, – в последний миг успел я удержать ласковое, казалось бы, слово.
Я повлекся выяснять, что же все-таки натворил несчастный Леша.
– Он добрался до пепси-колы и выпил столько, что пена пошла из носа! – возмущенно встряхнул листовскими сединами Лев Аронович.
– А у него диабет, ему сладкое нельзя, – грустно разъяснила Женя.
–
Ладно, Лева, я должна заняться паспортами, скоро граница.
Только тут до меня дошло: это же Финляндия … Ведь предметы делятся на здешние и нездешние. И все здешнее – это скука, а нездешнее – поэзия.
Когда Женя повела нас перекусить в приграничный ресторанчик, из автобуса вдруг раздался страшный грохот: мы забыли колясочников в трюме. Это и есть секрет счастья номер три – не помнить о тех, кто внизу.
Все-таки не зря мы в девяносто первом шли на баррикады – скатерти были сравнительно чистыми, утилитарные предметы, вроде бутылок с иностранными наклейками, уже не использовались в эстетических целях
– одни официантки все еще хранили советскую гордость, хотя бы взглядами давая нам понять, что мы никто. С отрадой, многим незнакомой, я разглядывал слезливые помидоры, агатовый перец и халцедоновые огурцы, поскольку далеко не все мои сотрапезники следовали главному стремлению всякой культуры – заслонить реальность декорацией: они слишком охотно и широко открывали, что у них внутри.
Лев Аронович подсел к нам с Женей, и она тут же с непонятной подковыркой обратилась ко мне блестящими от вишневого сока вишневыми губками.
– Как вы считаете, это хорошо, когда один человек служит другому?
– Христианство считает жертву высшей ценностью… – промычал я.
– А иудаизм считает, что нельзя и отдавать себя в жертву, и принимать жертву. Ничья кровь не краснее! – ее очки взблеснули азартом отличницы. – Отдавать жизнь можно только Богу. А все остальное идолы.
– Богу… – профиль изможденного Листа презрительно смотрел мимо нас. – Да что он сделал для меня, этот твой бог?!. За что он меня покарал?!.
Лев Аронович опрокинул еще одну стопку “Русского стандарта” и непримиримо замолчал, красный от жары и теперь еще, увы, и от водки.
Женя тоже раскраснелась.
– А ты что сделал для Бога?!. Ты не соблюдаешь шабат, не соблюдаешь кашрут! Ты не женился на еврейской женщине, не родил еврейских детей!
Если бы это возглашалось с пафосом, меня бы вывернуло прямо на овощной натюрморт. Но в Жениных словах звучала лишь девчоночья запальчивость.
– Еврейских детей?!. Да мой ребенок получше всех твоих пейсатых!..