Интернационал дураков
Шрифт:
Семеновны.
И ведь не забыла! В аэропорту отыскала парикмахерскую и сама усадила меня в кресло.
Теперь я проводил с Женей даже больше времени, чем в дни первого запоя, дабы заслужить право подарить и Гришке хотя бы пару вдохов веселящего газа. И все-таки строгая дама с увядшей вишенкой в момент прощания непременно интересовалась: “Ты сегодня еще зайдешь?” – независимо от того, сколько показывали часы – шесть или десять вечера. Находясь с нею рядом, я невыносимо тосковал по ней, с особенной неотвратимостью понимая, что она растворилась в строгой даме. Даже на улице моя тоска становилась слабее, ибо оживала иллюзия,
“Ты сегодня еще придешь?”
Подтекст был таков: если ты не можешь явиться ко мне по первому зову в любое время дня и ночи, значит, и я могу, когда вздумается, отбыть в Землю обетованную. Это была обычная женская логика: что не делается сей же миг, не будет сделано никогда; но я-то, великий магистр “Всеобщего утешителя”, прекрасно знал, что хвост нужно отрезать именно по частям. Каждый раз давая срок заживить и привыкнуть к новому обрубку, не отказываясь принять участие в совместном застолье, в котором статная черкешенка в темиргойском, бжедухском или абадзехском праздничном наряде подает блюда своих забытых предков – вчера ачма, сегодня кюфта, завтра авелук, послезавтра довга, хашлама, джиз-быз, тас-кебаб, аджап-сандал, шакер-чурек… Гришка на диво скоро восстановилась в своей нынешней завязке: оттекли отеки из-под огненных глаз, померкли лиловые волоски на крыльях орлиного носа, но вот пышные волосы свои она вычернила совершенно зря – очернив свое серебро, она утратила сходство с прекрасной горянкой, которые входят в свою зиму необыкновенно благородным манером.
Разумеется, кропить бастурму соусом ткемали, а тем более поддерживать душевный разговор было для меня настоящей пыткой, ибо я с каждым мгновением ощущал все более неотвратимо, как в доме
Зверкова Строгая Дама наливается новой надменностью, и в какие-то минуты я начинал ненавидеть свою подзащитную, которая ну никак не желала оставаться одна.Казалось бы, посидели, закусили, обсудили, поулыбались, старательно обходя все мучительное, словно у постели смертельно больного (только рубец у нее на лбу непримиримо стискивает малиновые губы), – так отпусти ж меня, наконец, неужели я так ничего и не выслужил?.. Вдруг просветленный порыв: “Мы так давно не пели – давай споем „В огороде конопельки“, а?” Но мне удается скрыть содрогание: “В другой раз, что-то горло болит”. Уймись же ты, наконец!.. Нет – “давай сходим в театр”. – “Ой, что ты, я ненавижу современный театр – хамы, шарлатаны, дураки, пошляки…” – ну, обычный мой набор. “А мы так давно не были в филармонии…” – “У меня важная встреча”, – ответственно хмурюсь я, и она сникает:
– Да, да, конечно, ты имеешь полное право на личную жизнь.
Чтобы мне пришлось собираться под ее скорбным взглядом, храня деловой вид и чувствуя себя палачом. Последний удар она наносит уже в дверях – приближает ко мне свои скорбные очи, горящие мольбой о сострадании:
– Я же тебе не мешаю?.. Скажи, ведь я тебе не мешаю?..
“Мешаешь уже тем, что задаешь этот вопрос!” – собираю я остаток скудеющих сил, чтобы не заорать. И отвечаю с нежным упреком:
– Ну что ты, как ты можешь помешать!..
Как ты можешь вымогать такие откровенные подделки, зачем они тебе?!.
Но увы, любящие – те же алкоголики: нет водки, будут травиться любыми суррогатами. Разве сам я не рвусь любой ценой отдышаться в обществе Строгой Дамы, у которой с моей любимой мартышкой только и осталось общего, что ретроквартирка в доме Зверкова, а в остальном – даже брючки,
“Чи-жи2к, пы-жи2к”. А затем вновь сникаю, когда за дверью начинается привычное лязганье без предварительной азартной истошнинки: “Это ты?!.” Когда же вместо вспышки безоглядной, чуточку клоунской улыбки меня встречают бледная увядшая вишенка и надменный блеск очков, прочно усевшихся на растущей с каждым днем горбинке, я превращаюсь в окончательного мертвеца.
Если бы – мертвым не больно! И я начинаю вполне хладнокровно обдумывать, а не поменять ли мне мой статус на более безболезненный.
Кремневый пистолет – это красиво. Висел, висел и наконец выстрелил.
Надо только насыпать пороха на эту проклятую полку … Но я слишком жалок, чтобы решиться на такой красивый жест. Терпение – оружие бессильных. Резать свой хвост без конца – вот единственное, о чем мы мечтаем. Вот и Гришка повторяет: “Раньше я сходила с ума – когда же кончится это вечное вранье?!. А теперь мечтаю об одном – чтобы вранье тянулось вечно…”
Дожди сменяются жарой, жара дождями, но я замечаю лишь то, что на рябом граните собачий кал то растекается глиняной слякотью, то спекается в бурые лепешки. Навестить наших интернатских подопечных?!. Я и без них вижу, что все мы никто. Но когда мы оказываемся вдвоем во всей Варшаве, я снова счастлив и бесстрашен.
Рынок- такая скука! И такая сказка!..
– Какие молодцы поляки! Ведь они восстановили это из груды щебня!
– Свое восстановили. А когда евреев везли убивать, поляки им показывали вот так, – она брезгливо чиркнула указательным пальчиком по горлу.
И все три солнца разом померкли.
Улочка была узенькая, а квартира необъятная. Ванна, напружинившись, приподнялась на львиных лапах, аристократически красуясь бронзовыми кранами.
– А кроваточка, а телевизор какой огромный – ух ты, и русская программа есть! – ну не делай такой несчастный вид, давай наслаждаться жизнью!
– Хочешь наслаждаться, не говори мне о таких мерзостях. Я могу смириться с любым зверством, я не могу переносить только спокойнойподлости.
Это же делали не все, принялась она утешать меня, среди праведников мира больше всего поляков, – но мне было почти все равно: если хоть одинчеловек способен злорадствовать, когда невинных людей везут на смерть, я не хочу жить в этом мире. Как бы только не отравлять жизнь другим… Мне стало легче, когда Женя отправилась выяснять подробности завтрашней конференции насчет гражданских прав умственно отсталых – права обывательские для вшистких. Или вшистских? Я бы здесь ни за что на свете не осмелился спросить что-нибудь по-русски, ибо единственное оставшееся в мире термоядерное солнце, подобно лагерному прожектору, повсюду выхватывало и бросало мне в лицо мои подлости, мои преступления…
Первым делом в глаза мне ударил валун, в который качающимися стальными буквами было впечатаноКАТЫНЬ (роль буквы Т исполнял католический крест), – памяти польских офицеров, замордованных советским тоталитаризмом. Это и правда какая-то запредельная подлость – расстреливать пленных, уже безоружных, не опасных…
Нормальные люди слышат только собственную боль, но чье же проклятие поставило меня между всеми откликаться на всякий звук только страдания и никогда наслаждения?..
Не помню, как я выбрел на перекресток генерала Андерса и Мордехая