Иоанн Антонович
Шрифт:
Хор певчих подхватывал. И никогда клирное пение не казалось Фонвизину так сладко, как теперь.
«Боже! Какие события! – думал он, со слезами восторга не видя вокруг себя никого. – Чаял ли, ожидал ли кто так скоро?».
Он вынул платок, отёр глаза и раскрасневшееся лицо – и оглянулся.
У зелёной, развесистой липы на Невском, стиснутый задыхавшеюся от жары и давки толпой, стоял близ церковной ограды знакомый, атлетического вида, господин. Плотные плечи высились над устремлёнными к церкви головами; поярковый, порыжелый от ветра треугол был сдвинут на затылок; суровое, в морщинках, лицо изображало недоумение и радостный испуг.
«Михайло
«Боже! Какое совпадение! – сказал себе юноша, протискиваясь из ограды на Невский. – Как раз в этот день…»
Под липой действительно стоял Ломоносов.
– Карету государыни, карету! – крикнули в это время от собора.
Ряды войск, тесня и сдерживая народ, раздвинулись.
– Место, место!
– Куда поехали?
– В новый дворец! В короне!..
– Врёшь!.. Что рот раскрыл? Пушка вкатит! Да не толкайся, желтоглазый, ребро сломаешь!..
– Эх, люди, право! Лезут!..
– Ой, руку отдавили! Ноженьку…
Толпа, хлынув от площади, разорвалась на два течения. Одно, волнуясь и кружась, захватило и повлекло влево по Невскому тех, кто стоял у сада гетмана. Другое потащило вдоль Конюшенных тех, кто находился правее против собора.
Фонвизин, приплюснутый меж бородами, пахнувшим ворванью и москателью лавочником и толстою, красной как рак попадьёй, увидел издали, в облаке пыли, раз и другой мелькнувшие плечи и шляпу Ломоносова. Он попробовал освободиться, но тщетно. Бурный народный поток, сжав его, как в тисках, уносил его дальше и дальше вперёд. Ломоносову бросилось в глаза взволнованное лицо Пчёлкиной. Она стояла на чьём-то крыльце, сумрачно, недовольно глядя на бежавшую мимо неё толпу…
Екатерина проехала в новый, ещё не освобождённый от лесов, Зимний дворец. Здесь, окружённая свитой, она показалась народу с сыном в верхнем, и теперь существующем фонарике, над правым крыльцом.
– Манифест пишут, совещаются, – стало слышно в толпе. – В старый дворец созван сенат и синод.
Подъезжали новые экипажи, скакали верховые.
Глухо гремя тяжёлыми колёсами и лафетами, на площадь въехала артиллерия. Пушки разместились по углам площади и у въездов в ближние улицы.
Ломоносов стоял у Адмиралтейства. Он видел, как с портфелью под мышкой, трусцой, на длинных, юрких ножках прошёл в дворцовые ворота любимец гетмана – президента академии, Григорий Теплов.
«Вот чьё перо понадобилось в столь важный момент! – с горечью подумал Ломоносов о своём давнем недруге. – Напредки сведом буду… Немного хорошего предвещают негоции с таким конфидентом [288] … Пора, знать, и восвояси».
Он сходил домой, наскоро пообедал и опять вышел на улицу. Но не успел он добраться до Гороховой, как народ снова откуда-то хлынул и его увлёк ко дворцу. Вечером площадь огласилась новыми громкими криками – Екатерина села в карету. Провожаемая войском, она ехала к старому елисаветинскому дворцу.
288
Конфидент – человек, которому поверяют секреты.
Унесённый волнами народа, Ломоносов очутился у фонарного столба в Морской, на углу разъездной дворцовой площади. Перед ним по
Кто-то тронул Ломоносова за плечо. Он оглянулся; перед ним стоял Фонвизин.
– Каковы события, каковы! – сказал Денис Иваныч.
– Да, смуты и всякой сутолочи немало! – досадливо ответил Ломоносов, вспоминая о Теплове. – Мах-мах, и увезли, начали новое царение. Всё это больно уж скоро…
– Не понимаю вас, – удивлённо произнёс Фонвизин.
– Не понимаете? А как те-то, сударь, одумаются и пойдут сюда из Рамбова?
– Да кому идти?
– Как кому? У Петра Фёдорыча, друг мой, с голштинцами, помните, более пяти тысяч войска.
– Отстоим, Михайло Васильич, что вы, отстоим! – сказал Фонвизин. – Город оцеплен, и к государыне то и дело подводят языков… слышали, сколько уж явилось с покорностью?.. Оба Шуваловы, Трубецкой, Воронцов; в Кронштадт послан адмирал Иван Лукьяныч Талызин [289] – привести флот к присяге.
289
Талызин Иван Лукьянович (1700—1777) – вице-адмирал (1757), член адмиралтейств-коллегий. Участвовал в суде над Мировичем.
– А Миних? – сердито подняв брови, произнёс Ломоносов. – Он один, сударь, чего стоит!
– Что Миних! Старый немчик!.. мы и его…
– Ну, не суди так зазорно! Минихами, брат, не очень-то шутят… Они…
Ломоносов не договорил.
Дворцовая площадь, как по мановению волшебного жезла, вдруг смолкла. Взоры всех обратились к крытому парадному подъезду, выходившему на Морскую. Был девятый час вечера, но на улице было светло. Ломоносов опять где-то в толпе увидел Пчёлкину.
На подъезде в кругу сенаторов, генералитета и первых чинов двора показались два невысокого роста, в лентах и светло-зелёных гвардейских кафтанах, офицера: один живой и худенький, другой плотнее и с виду представительный и важный.
– Батюшки, да ведь это государыня и Дашкова! – произнёс, прикипев на месте, Фонвизин. Он ухватил мягкою, тёплою рукой похолоделую, жилистую руку Ломоносова и более не мог промолвить ни слова.
Екатерина была одета в Преображенский, старой формы кафтан капитана Петра Фёдорыча Талызина; Дашкова – в такой же кафтан лейтенанта Андрея Фёдорыча Пушкина. Придворные рейткнехты [290] подвели к крыльцу белого, в тёмных яблоках, и светло-гнедого коней.
– Садится, садится верхом! – пронеслось в толпе. – Откушала, пресветлая, у окон-то: с улицы было видно…
290
Рейткнехт – кучер (нем.).
– Да куда же это?
– В поход, видно…
– В какой?
– Отстаньте, что вы, право!..
Екатерина села на белого, Дашкова – на гнедого коня. Обе отъехали несколько шагов к Невскому и остановились. Волосы Дашковой были подобраны под шляпу. Развитые, светло-русые косы Екатерины густыми, волнистыми прядями падали из-под треугола на зелёный с красным воротом кафтан. Через плечо императрицы была надета андреевская голубая лента.
– Слу-шай! На кра-ул! – раздались слова командира.