Иосиф и его братья. Том 2
Шрифт:
Поразительно и почти невероятно! Вместе с тем – какой трогательный и ребячески смелый выход желанию открыться! Мут из гарема богатого говядами, овнолобого державного бога, его певица, его священная плясунья; доверенная его искусного в политике верховного плешивца; сторонница его отечественно-охранительной солнечной природы – и вдруг, в собственном своем владенье, воздвигла святилище владыке широкого горизонта, тому, кого постигали мыслью мыслители фараона, доброжелателю
– Я вижу твою набожность, повелительница, – сказал он тихо. – В чем-то она пугает меня. Что будет, если тебя навестит великий Бекнехонс и увидит то, что вижу я?
– Я не боюсь Бекнехонса, – ответила она с трепетным ликованием. – Фараон более велик.
– Да будет он жив и здоров, – машинально пробормотал Иосиф. – Но ведь ты, – прибавил он опять очень тихо, – ты принадлежишь владыке Эпет-Эсовета.
– Фараон – его сын во плоти, – ответила она так быстро, что было ясно: она подготовилась. – Богу, которого он любит и которого велит постичь своим мудрецам, я, мне кажется, тоже имею право служить. Есть ли в странах более древний и более великий бог? Он такой же, как Амун, а Амун такой же, как он. Амун назвал себя его именем и сказал: «Кто мне служит, тот служит Ра». Следовательно, служа Ра, я служу и Амуну!
– Как знаешь, – ответил он тихо.
– Воскурим ему, – сказала она, – прежде чем мы займемся делами дома.
И, взяв Иосифа за руку, она подвела его к изваянию и к треножнику с жертвенной утварью.
– Будь добр, – приказала она, – положи в курильницу благовония (она сказала «сентер нетер», что на языке Египта значило «божественный запах») и подожги их!
Но он заколебался.
– Мне не подобает, госпожа, – сказал он, – воскурять изваянию. У нас это запрещено.
Тогда она взглянула на него, молча, с такой откровенной болью, что он опять испугался, и взгляд ее говорил: «Ты не хочешь со мной воскурить тому, кто мне разрешает любить тебя?»
А он вспомнил Он-у-вершины, кроткое учение его учителей и тамошнего отца-первопророка, чья улыбка говорила, что тот, кто приносит жертву Горахте, приносит ее одновременно, по смыслу треугольника, и собственному своему богу. Поэтому он ответил на ее взгляд:
– Я с радостью буду твоим помощником, я положу и подожгу благовония и буду прислуживать тебе во время обряда.
И он положил в курильницу несколько шариков пахучей скипидарной смолы, высек огонь, поджег их и передал ей ручку сосуда. И покуда она услаждала нюх Атума-Ра пряным дымком, он стоял с поднятыми руками и осторожно служил этому терпимому богу, уповая на снисходительное прощенье. А грудь Эни после этого иносказательного поступка трепетала во время всего хозяйственного доклада, который затем последовал…
Такого рода действиями открывала она ему свое желание; но и от слов несчастная тоже уже не удерживалась. Да, ее порыв сообщить любимому именно то, что она так долго старалась скрыть от него хотя бы ценой жизни, стал после наступившего смягчения совершенно неодолим; и так как, кроме того, сновавший взад и вперед Дуду упорно советовал ей и подстрекал ее перевести разговор из трезвой деловой сферы в сферу личную, чтобы раскусить этого злодея и «добиться его падения», – то она все время лихорадочно теребила домоводческую оболочку беседы, фиговый ее листок, чтобы, сбросив его, свести разговор к правде и наготе «ты» и «я», – не подозревая, какие отталкивающие ассоциации вызывает у Иосифа идея «обнажения»: ханаанские ассоциации, велящие остерегаться всего недозволенного, и в том числе всякого рода хмельного бесстыдства, ассоциации, восходящие к тому изначальному месту, где произошла взаимопроникновенная встреча наготы и познанья и вследствие этого взаимопроникновения установилось различие между добром и злом. Чуждая таким преданиям и при всем своем чувстве стыда и чести лишенная глубокого пониманья идеи греха, для обозначенья которого в ее лексиконе не было даже словесного знака, и, прежде всего, совершенно не привыкшая связывать эту идею с наготой, Мут не могла знать, какой древний, унаследованный с кровью ужас перед баалами вызывало обнажение разговора у ее юноши. Как только он пытался прикрыть их беседу одеждой деловитости, Эни снова срывала с нее этот покров, она заставляла его говорить не о делах хозяйства, а о себе самом, о своей жизни, теперешней и предшествующей, расспрашивала его о матери, о которой он уже раньше при ней вспоминал, слушала о ее вошедшей в пословицу миловидности, откуда был только один шаг до его собственной наследственной красоты, которую она, уже не сдерживаясь, сначала с улыбкой упоминала, а потом принималась проникновенно хвалить и страстно расписывать.
Конец ознакомительного фрагмента.