Иозеф Мысливечек
Шрифт:
Реверанс был настолько обязателен для мужчины, что молодой русский вельможа Корсаков, щеголь и франт, скрепя сердце прикативший по вызову из Парижа в строящийся Петербург и отправившийся представиться Петру Первому на корабельную верфь, попал в затруднительное положение: Петр стоял на верху корабельной мачты, куда вынужден был карабкаться со своими депешами и парижский щеголь. Помните эти строки у Пушкина в «Арапе Петра Великого»? «Я стоял на веревочной лестнице и не имел довольно места, чтоб сделать приличный реверанс, и совершенно замешался, что отроду со мной не случалось». Реверанс на веревочной лестнице!
Но и во второй половине века мужчины кланялись с большой грацией. Реверанс,
Больной шел по дороге, спеша к посетителю. Если Моцарт, еще не видя лица, мог узнать его по походке, — значит, болезнь (и ужасная рана на ноге) не изменила, не искривила эту походку, и значит, прочной и очень отстоявшейся во времени была у этого больного культура его ходьбы, культура движения, та грация своего времени и стиля эпохи, которая в одном старом источнике, процитированном итальянским ученым в наши дни, заставила автора назвать Мысливечка «галантным кавалером». Легкой музыкальной походкой шел Мысливечек к своему дорогому гостю и, дойдя, взял его за руку. Но он понимал, что вид его страшен и надо как-то смягчить разницу между этим внешним видом и сохранившей свой прежний характер походкой. Не жалобой, а только необходимой разъяснительной вежливостью, в помощь постороннему человеку, прозвучала его первая фраза: «Вот видите (da sehen Sie), как я несчастлив…»
Моцарту эти слова и этот страшный облик так подступили к сердцу, что он ответил, чуть не плача (долго дрожал и обмирал после, вспоминая эту минуту в саду): «От всего сердца сострадаю вам, мой милый друг!»
По-разному представляешь себе развитие этого диалога. Я почти уверена, что и я, и вы, почувствовав настоящее волнение и сострадание к себе, — а слезы и сострадание к вам, когда вы беспредельно страдаете сами, заразительны, они способны разорвать между вами преграду очень трудной сдерживаемости, и слезы хлынут у вас самого, принося облегчение, — так вот, может быть, вы и я отвернетесь, чтоб скрыть их, может быть, упадете на грудь другу, но чаще всего в разрушенную плотину хлынула бы естественная человеческая жалоба, не та, почти светская, фраза: «Вы видите, как я несчастлив», а глубокая, раздирающая душу, в гнев и попрек судьбе: не хочу больше жить, не могу больше жить!
Но Мысливечек увидел перед собой человека, потрясенного ужасом от чужого несчастия, и человек этот был еще очень молод, моложе его почти на двадцать лет: ему уже сорок — Моцарту всего двадцать один, а несчастье было его собственное, и есть редкие люди, которым все свое собственное кажется в иные минуты второстепенным. Он попытался отвлечьМоцарта от сострадания и слез:
— Но скажите, что же вы делаете? Мне сообщили, что вы тут, а я едва мог поверить, что Моцарт здесь и еще не зашел, не навестил меня.
— Прошу прощения, просто разрывался на части (so viele G"ange gemacht), такое тут множество друзей…
— Убежден, что в Мюнхене у вас много друзей, но вряд ли еще есть такой друг вам, как я. Скажите, получили вы известие от вашего отца в ответ на одно мое письмо?
Весь этот разговор Моцарт записывает с протокольной точностью, не ставя в письме ни кавычек, ни двоеточий, иногда в первом, иногда в третьем лице, но по ходу написанного вы все время в русле его состояния и переменчивости этого состояния, точь-в-точь как переживает он сам, когда пишет это письмо.
Попытка отвлечь не удалась. Моцарт еле шевелит губами. Он «так дрожал всем телом, что едва мог произнести слово».
Тогда Мысливечек делает вторую попытку, показывая большое знание человеческой души. Он заговаривает о заказе на оперу. Все они, музыканты, в этот удивительный век странствующие и не странствующие, живут заказами на свое творчество, нуждаются в звонкой монете — Моцарт, как и другие, как и сам Мысливечек, — ждут их и живут ими, но вряд ли станут снабжать ими друг друга. А Мысливечек говорит:
— Синьор Гаэтано Санторо, неаполитанский импресарио, вынужден был заказать на нынешний карнавал оперу по протекции некоему синьору Валентино, но на будущий год у него три свободные вакансии. Одна из них в моем распоряжении, потому что я уже шесть раз писал для Неаполя. Но мне ничего теперь не стоит взять себе худшую, а вам предоставить лучшую — для карнавала, да и бог весть, смогу ли я еще поехать туда, не смогу — отошлю обратно договор. Труппа подобралась на будущий год хорошая, все люди, которых я рекомендовал, видите ли, в Неаполе мне доверяют, когда говорю — возьмите такого-то, они берут…
И тут произошел в изложении Моцарта перелом. Деловая речь Мысливечка подействовала, она отвлекла. Дальше Моцарт пишет отцу уже от себя: у них первый певец — Маркези, Мысливечек его очень хвалит, да и весь Мюнхен тоже, примадонна там Маркиани, тоже хорошая… Видно, что Вольфганг уже весь загорелся поехать в Италию, предложение Мысливечка захватило его, он приводит отцу свои аргументы, перечисляя подобравшихся отличных актеров (тенор — лучший во всей Италии). И передает уже совсем другим тоном заключительную фразу Мысливечка: «Прошу вас, поезжайте в Италию, там умеют уважать и высоко ценить».
И ведь это правда, горячо продолжает Моцарт уже от себя, убеждая отца, своего главного советника и импресарио, без которого до сих пор не ступал и шагу, — ведь я ни в какой другой стране не видел такого успеха, такого признания, как в Италии. Он сообщает, что Мысливечек обещал написать для него образец письма к Санторо (по-итальянски), надо только завтра пойти к нему, переписать это письмо своей рукой. Но тут нормальное состояние опять покидает Моцарта, он не может перешагнуть через новое испытание: переписывать письмо придется не в саду же, где это невозможно, а идти к больному в палату…
Я, конечно, обещал ему обязательно прийти, но на следующий день написал ему по-итальянски, совсем натурально (ganz nat"urlich): «Никак не могу прийти, я не смог ничего в рот взять, спал только три часа, весь день был как сумасшедший, вы все время стояли перед моими глазами…», и так далее: всё вещи правдивые, как солнце на небе.
Здесь в рассказе отцу звучит уже некоторое отдаление от факта, его пережитость. Он уверяет, что написал Мысливечку голую правду, правдой оно и было, но уже было. В этом месте правда осталась позади, волнение утихло, заметен даже какой-то бессознательный стыд за себя, желание оправдаться. Моцарт сам чувствует, что он ответил на доброту друга не добротой, а только испуганными прятками, и приходится уверять отца (как и себя), что описание его чувств — голая правда. Но Мысливечек тоже это понял, только понял не поверхностно. В «прятках» Моцарта он увидел инстинктивное самосохранение гениального юноши, нервная система которого действительно потрясена, и ответил не на «совсем натуральные» уверения, а на спрятанную глубоко под ними потрясенность. Его ответ Моцарт тоже переписал в письме, и я привожу его слово в слово, по-итальянски, как оно было написано. Видно, за долгое пребывание в Италии чеху было уже так несвойственно писать по-немецки, что даже и Моцарт ранее, как выше я сказала, написал ему записочку по-итальянски.