Иозеф Мысливечек
Шрифт:
У меня был заказан Моцарт. Под самый подбородок уперлась, пока несла ее, куча томов — письма Моцарта в издании Ноля, письма Моцарта в издании Людвига Шидермайера, письма Моцарта в издании Мюллера-Азова.
Раскладываю так, чтоб видно было: слева раскрытое письмо у Ноля; справа то же самое письмо в издании Мюллера-Азова, также раскрытое.
Люди проявляют себя в почерке — отсюда целая наука определения характеров. Но не только в почерке, а и в том, как они пишут. Ноль, ранний издатель писем Моцарта, сделал для удобства современного читателя все, что обычно делают издатели текстов восемнадцатого века: исправил ошибки, расставил знаки препинания, расшифровал сокращения, сделал немецкий текст грамотным. Смысл письма и все его фразы оставались такими, как были. Но Моцарт не был немцем. Он был австрийцем. Моцарт не был даже и австрийцем в полном смысле слова, а зальцбуржцем, почти тирольцем. Моцарт с детских лет начал выступать и странствовать, учась на ходу, главным образом от встречных людей; школы у него почти не было. И Мюллер-Азов
2
Имена существительные на немецком языке пишутся с большой буквы.
Тогда вы заметите еще одно: оказывается, жест человека, сопровождающий устную речь, чтоб лучше довести ее до слушателя, не умирает во время писания. Когда пишешь, даже не шевеля губами, ловишь себя на легком движении своего языка во рту, словно письменная речь — на слух, но без звука — повторяется в тебе. И вот тут-то проскальзывает жест — в неожиданном восклицательном знаке, в свойственном только вам употреблении запятых, а то и в стремительном движении письма без всяких знаков и точек, без больших букв, сокращая, громоздя ошибки. Тогда передается вам то, что очень важно вычитать из письма, — внутреннее волнение, внутренний ритм или аритмию потока мыслей, человека в его истинном чувстве и настроении.
Я пришла в библиотеку для Моцарта и уже много дней, переходя от Ноля к Азову, ловила его живой образ, привыкала к его интонации, как если б сама разговаривала с ним. Но в этот вечер, дойдя в переписке до 11 октября 1777 года, когда Моцарту был уже двадцать один год девять месяцев и он, оставив папашу Леопольда, которого слушался, как маленький, дома в Зальцбурге, с одной только матерью был в Мюнхене, — в этот вечер я испытала потрясение. Впрочем, потрясение испытал и сам Моцарт, а я только разделила его, но разделила так, что пути наши, словно поезд колею переменил, разошлись.
Моцарт поехал дальше по своей магистрали, где с ним до сих пор движутся, не изменяя ему, ученые, исследователи, биографы. Их очень много, о Моцарте появляются время от времени замечательные книги, затмевающие все предыдущие, — Альфред Эйнштейн, например, или интересная фактическая книга, собранная Барбланом и Делля Корта «Mozart in Italia». Но колея, по которой потекла моя мысль, пошла в другом направлении, и она была пустынна. В первую минуту показалось мне, что ею даже вовсе не пользовались: густая зелень вдоль рельсов, а рельсы заржавели, и старые балки, на которых лежат они, сгнили. Сюда, на такие пути, загоняют стоять отслужившие свой век вагоны. Пройдешь с полверсты по ним — и наткнешься на поперечную, преграждающую путь балку: дальше нет рельсов, ехать некуда. Точно ли ехать некуда? Не проходил ли тут раньше кто? Не проезжал ли настоящий паровоз? И как бы там ни было, есть или нет предшественники, найду или нет попутчиков, мне суждено стало идти именно этим, заросшим колючей крапивой, покинутым и заброшенным путем.
11 октября 1777 года молодой Моцарт взялся за перо, чтоб написать отцу. Отец неторопливо запрашивал его: почему ты ни слова не пишешь о Мысливечке? Он знал — удивительно, как при отсутствии телеграфа и радио, при медленном, по-черепашьи, передвижении на лошадях люди в восемнадцатом веке узнавали за тридевять земель новости! — он уже знал, что больной Мысливечек находится в Мюнхене, где этой осенью находились и его жена с сыном. Впрочем, Зальцбург был не за тридевять земель от Мюнхена, и «слухи» шли, как сейчас идут, скорее всяких телеграмм и телефонов, а к тому же и сам Леопольд получил уже письмо от Мысливечка.
Но интересно, каким был Мюнхен, баварская вотчина, в ту осень? Девять лет спустя, тоже осенью, въезжал в него под дождиком Гёте, спрятавшийся под чужую фамилию, с паспортом на имя некоего Мёллера, и первые страницы «Итальянского путешествия» — пропитанного счастьем дневника поэта — говорят кое-что о городе Мюнхене, каким он тогда был. Если допустить, что лицо городов менялось в ту пору крайне медленно — люди строили медленно и еще того медленней разрушали, — то мы, глазами поэта, можем бегло взглянуть на не очень изменившуюся (только увеличились числом коллекции в герцогской картинной галерее да вывезены из Рима кое-какие древности, и дороги, может быть, чище стали за девять ушедших вперед лет!) баварскую столицу, где сейчас Моцарт с матерью. Наверное, тот же самый среднеевропейский туман, похожий на дождик, мелкой водяной пылью осаждающийся на одежду, та же гостиница «У черного орла», из окон которой видна красивая башня, та же торговка с корзиной южных плодов, фиг, в которых Гёте увидел первый привет страстно желанной ему Италии [3] , куда помчался он тайком, убегая от друзей и веймарского двора, чтоб окунуться в драгоценное одиночество, одиночество…
3
Гёте. Итальянское путешествие. Запись от 6 сентября 1786 года.
Так вот, Мюнхен. Моцарт был здесь уже несколько дней и, наконец, взялся за перо. Это длинное письмо от 11 октября 1777 года — один из самых потрясающих документов эпистолярного жанра, какими до сих пор располагает человечество. Пиши я диссертацию — привела бы его целиком, благо оно еще ни разу не было переведено на русский язык, и читатель получил бы, наверное, такой же удар в сердце, как я. Приходилось вам наблюдать, как хромой или заика, в минуты стремительного потока мыслей или понесшей их силы переживания, вдруг начинают бежать, хромая гораздо меньше, или говорить, почти не заикаясь? Моцарт в этом письме, вылившемся на нескольких страницах, говорит по-немецки чище, делает куда меньше ошибок, почти не употребляет шифров и кода, обычных во всех его других письмах: видно, что сила впечатления понесла его, обгоняет руку с пером, выпрямляет язык. Трудно пересказывать своими словами то, что написано гением. Но я рассказываю, а цитата в рассказе как ком неспекшегося теста в хлебе.
Моцарт как будто даже сердится на отца — Мысливечек, Мысливечек… То запрещают ему навестить его, то требуют, чтоб он его увидел и написал (это еще не из письма!). Обращение звучит как бы слегка отстраняюще, с холодком, какой чувствует человек, пережив вдруг нечто очень большое, чего адресат не пережил и о чем вряд ли может даже представление иметь: «Mon tr`es ch`er р`ere» [4] По-французски Моцарт обращается к родным нередко, но тут — без шутки и улыбки, а именно с холодком. Он ничего не писал о Мысливечке, потому что рад был, когда не приходилось о нем думать. Весь Мюнхен помешался как будто, со всех сторон только и слышишь, как Мысливечек восхваляет его, как высоко ставит, какой он верный, хороший друг ему, Моцарту, — а тут еще он один лежит в госпитале, и не навестить его было просто немыслимо, что бы там ни советовали близкие. Во-первых, зараза уже прошла, подхватить там уже нечего. Моцарт побывал у заведующего герцогским госпиталем, и тот сам ему об этом сказал. Заразы опасаться нечего, но остался запах. Все, видимо, говорили ему, что в маленькой палате, отведенной больному, оставаться с ним невозможно — от довольно крепкого запаха. Поэтому Моцарт принял свои меры предосторожности, и заведующий госпиталем вполне согласился с этим и пошел ему навстречу: увидеть Мысливечка решено было в госпитальном саду, где он от 11 до 12 гуляет. Утром Моцарт вместе со своей матерью и неким орденским секретарем фон Хаммом (который потом как-то улетучился из письма) отправились в герцогский госпиталь. При госпитале была церковь, в этот час шла месса, и мать Моцарта пошла в церковь, а сам он вошел не без сжатия сердца в больничный сад. Но дорожки сада оказались пусты. Пришлось послать за больным служителя. И скоро Моцарт увидел, как больной Мысливечек приближается к нему.
4
«Мой дражайший отец!» (франц.)
Еще четырнадцатилетним мальчиком, острым на язык, во время своего первого путешествия с отцом по Италии, Моцарт познакомился в Болонье с чехом-пражанином Иозефом Мысливечком, тогда уже знаменитым оперным композитором тридцати трех лет. Видел он его и на следующий, 1771 год, и в 1772 году в Милане. Во все эти встречи Моцарт был еще гениальным подростком, не парой по возрасту новому знакомому, который больше имел общего с папашей, Леопольдом Моцартом. Но и в ранней своей юности, как и в самом детстве, маленький Моцарт был необыкновенно наблюдателен — пластически; это видно из коротких характеристик людям, какие он дает в письмах: две-три черты, подмеченное личное свойство — и человек встает в памяти зримым образом, с небольшим оттенком смешного, которое Моцарт любил подсматривать в людях. Мысливечка он тоже, с тех полудетских лет, запомнил пластически, но, видимо, на этот раз без всякого следа усмешки. Воспоминание было ярко положительно, даже красиво:
«Я сразу узнал его по походке», — пишет Моцарт отцу в начале письма.
Какая должна быть походка, чтоб сразу узнать по ней человека спустя пять-шесть лет, да еще таких лет, когда мальчик становится взрослым и память его переполнена впечатлениями новыми! Думая много раз потом о походке Мысливечка, узнанной Моцартом, прежде чем он увидел лицо приближающегося человека, я не могла отделаться от каких-то литературно-художественных реминисценций, пришедших на помощь. Вторая половина века восемнадцатого — это, конечно, не первая его половина, когда мужчины, опуская вниз перед собой шляпу с перьями и сгибая вперед стан, делали «комплимент», или «реверанс», который во всей своей женственной грации глядит на нас со множества фарфоровых статуэток, галантных полотен, воспроизведений тогдашних нравов и манер на тысячах гравюр.