Ипполит Мышкин
Шрифт:
Тянулись дни, недели…
В последних числах января нового, 1878 года сенаторы собрали обвиняемых по «процессу 193-х» для объявления им приговора. Друзья встретились вновь! Объятия, взволнованные речи.
Чиновник читал:
«По указу его императорского величества, Правительственный Сенат в Особом присутствии для суждения дел о государственных преступлениях…»
Рядом с Мышкиным стояла Фрузя — тонкая, гибкая, она прижималась к нему плечом.
— Ип, как я горжусь тобой!
Мышкин смотрел на багровые пятна,
— Ип, милый, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось, никогда не забывай, что у тебя есть преданный и любящий друг.
К ним подошла Софья Перовская. Ее за недостатком улик оправдали по процессу.
— Ипполит, какие поручения? На волю и для вас лично.
— Матери напишите, что я здоров. А мне лично ничего не нужно: меня благодарное правительство взяло на свое полное иждивение.
А чиновник все читал, читал…
Мышкина приговорили к ссылке «в каторжные работы в крепостях на десять лет», Ефрузину Супинскую «сослать на жилье в отдаленных губерниях на четыре года…».
Мышкин почувствовал, как задрожало плечо Фрузи, как вся она, словно отяжелев вдруг, повисла на его руке. Он обнял ее за талию, привлек к себе:
— Фрузя, жена, когда тебе будет очень плохо, позови меня, и я приду, приду сквозь стены, сквозь решетки… приду…
— Ип, не о себе я… Как ты? Десять лет… — Она вскинула голову, улыбаясь, заглянула ему в глаза — Я приеду к тебе! Четыре года не очень большой срок. Освобожусь и… сейчас же к тебе! Ты жди меня. Вместе нам будет хорошо. Правда, Ип? Нам хорошо будет вместе?
В это мгновение они оба увидели серебристую гладь Москвы-реки, острую тень от монастырской башни, в лицо дохнуло свежестью летнего утра, и им действительно стало хорошо…
Приговор вынесен.
В зале — ни выкрика, ни стона: могильная тишина.
Все, что есть высокого и благородного в природе человека, казалось, было сосредоточено в этой горсточке молодежи. Преданные своей идее, они хотели принести себя в жертву целиком, без остатка. Они ничего не искали для себя. Социализм был их верой, народ — их божеством. Они шли на муки с полным спокойствием. Они искренне верили, что самоотверженность, доходящая до полного самоотречения, способна сделать массы восприимчивыми к освободительным идеям, способна разбудить дремлющие силы народа и поднять его на борьбу с царем.
Они, революционеры семидесятых годов, плохо разбирались в законах общественного развития: они не учитывали расстановки классовых сил в стране. Веря в громадные потенциальные силы крестьянства, они не понимали, что эти силы могут полностью проявиться лишь в союзе с нарастающим и изо дня в день крепнущим рабочим классом.
И эту горсточку героической молодежи смяли, уничтожили, столкнули с исторической арены, а на их место уже выдвигалась более активная фигура террориста.
В этом же январе 1878 года Вера Засулич стреляла в петербургского градоначальника Трепова.
После
Мышкин переоделся, бросился на кровать и мгновенно уснул.
Настало утро. Явился смотритель с двумя жандармами и двумя унтерами. Они принесли таз, мыло, воду, полотенце.
Потом завтрак: чай, белая булка…
Мысли кружились вокруг одной точки, и кружились так стремительно, что не давали Мышкину сосредоточиться на одном, на самом важном, хотя, если бы сейчас спросили Ипполита Никитича, что он считает «самым важным», он не мог бы ответить. Чересчур много навалилось на его человеческий мозг! Все кончилось, а в разгоряченном сознании цепко держится мысль: «Нет, это не конец… надо еще что-то предпринять… надо сделать что-то такое, чтобы по-своему повернуть приговор…»
Куда повернуть? В любую сторону! Даже к могиле! Но тот короткий путь, от камеры до могилы, должен быть прожит с достоинством! Приговор лишил его любви, свободы, света, воздуха, но судьи не могут отнять у него гордости борца. Эту гордость надо давать чувствовать тюремщикам…
«Надо ли? — возникло тут же сомнение. — Ведь десять лет не такой уж большой срок. Фрузя освободится через четыре года, приедет к нему на каторгу, а вдвоем они уж найдут выход… Убегут! Опять — свобода, работа…»
«Но десять лет? Ничего, что десять лет! Он все стерпит: голод, холод, спертый воздух. А если тюремщики захотят склонить долу его голову? Если захотят его сделать безответным, как раба? Стерпит ли он? Нет! Но враги не заметят его боли — он сбежит прежде, чем палачи восторжествуют над ним. Он найдет возможность вырваться из тюрьмы — во всяком случае, будет беспрерывно пытаться!»
Принесли обед: щи с мясом, жаркое, сладкое. Дали салфетку и серебряную ложку.
Обед был такой обильный, что Мышкин не мог его одолеть.
— Прошу сохранить жаркое на ужин, — обратился он к смотрителю, не глядя на него.
— Хорошо, — серьезно ответил тот, — будем давать на ужин.
Смотритель держался скромно, жандармы были услужливы. На сердце Мышкина стало покойнее.
Отдыхая после обильного обеда, он думал о Фрузе, о матери, о том, какие книги выписать из библиотеки.
Бодро он встретил следующий день. Умылся и не успел еще хорошо утереться, вдруг слышит резкий окрик:
— Раздеться!
Оглядывается: жандармы уносят тонкое постельное белье; на кровати лежит куча старого, серого хлама.
«Нашли чем огорчить», — пришла мысль.
Мышкин разделся. Жандармы подхватили снятую одежду.
— Кончился ломбард! — решительно заявил смотритель и, описав ключом в воздухе что-то похожее на вопросительный знак, звякнул шпорами и вышел из камеры. За ним — жандармы, унтеры.