Ипполит Мышкин
Шрифт:
«Ип, милый, мы опять вместе. Если ты не очень устал, просись сейчас на прогулку. Буду ждать тебя у забора. Ип, милый, осень, а день какой чудесный!»
Мышкин потребовал смотрителя.
— Знаю зачем, — сказал он, не дожидаясь даже первого слова Мышкина. — Хотите на прогулку.
— Откуда знаете?
— Нашему брату положено все знать. — Он вызвал надзирателя. — Проводите господина Мышкина на прогулку. Полчаса разрешаю.
У Мышкина потекли слезы из глаз: как все это не похоже на Петропавловку!
Смотритель понял состояние
— Туда, знаешь, — повернулся он к надзирателю, — к забору поведешь господина Мышкина, а сам уходи в сторону.
«Свидание» с Фрузей все же было испорчено, и испортили его друзья. Не успел Ипполит Никитич сказать Фрузе и частицы того, что теснилось в его сердце, как с одной стороны забора налетели мужчины, с другой — женщины, и все наперебой, вразрез друг другу заговорили о процессе. «Свидание» превратилось в многолюдное совещание. Посыпались предложения, делались торжественные заявления, вспыхивали споры.
Споры, видимо, велись уже давно: одни были за то, чтобы не подчиняться суду, чтобы вслух заявить: «Считаем царский суд гнусной комедией», другие — за подчинение суду.
Мышкин сразу вступил в спор:
— Товарищи, я тоже признаю, что никакие доводы и доказательства не проймут царских чиновников. Но поскольку суд все же состоится, мы должны воспользоваться им, чтобы через головы судей поговорить со своим народом. Мы не должны на суде ни оправдываться, ни защищаться, но мы должны оказать своему народу, за что мы боремся и с каким подлым, развращенным режимом мы боремся. Мы должны подбросить в костер революции свежую охапку хвороста. — Вдруг Мышкин перешел на шепот. — Товарищи, у меня к вам огромная просьба: доверьте мне произнести на суде краткую речь…
— Этих патентованных трусов, карьеристов и негодяев ничем не удивишь, — сказал Войнаральский.
— Верно, Порфирий Иванович, но я буду говорить не для них, а для народа, для пользы нашего дела.
— Пусть говорит Мышкин! — предложил Ковалик.
— А я ему набросок своей речи дам, — восторженно откликнулся незнакомый Мышкину молодой голос.
— Значит, согласны? — спросил Ипполит Никитич.
Его голос дрожал, в глазах всплеск радости, как у человека, который, наконец-то достиг давно желанного.
И молодежь, стоявшая по обеим сторонам забора, поняла, что именно он, Мышкин, сумеет донести до суда всю их боль, все их чаяния, все, что они передумали и перечувствовали в мрачных одиночках.
— Пусть говорит Мышкин!
Доверие товарищей растрогало Мышкина: он хотел поблагодарить их, сказать им, что речь уже давно сложилась у него в уме, он хотел тут же прочесть начало своей речи, но горло словно веревкой перетянуто.
Пришла на помощь Фрузя:
— Ипполит, напишите свою речь и передайте ее…
— Ковалику! — подхватил Войнаральский.
— Муравскому! Отцу Митрофану! — предложила одна из девушек.
— Рогачеву! — воскликнул Ковалик.
Послышался мощный бас Рогачева:
— Я предлагаю такую очередность. Мышкин
На этом закончилось тюремное собрание.
Мышкину дали бумагу, карандаши, и он приступил к работе. Правда, отвлекали стуки справа и слева, и на эти стуки надо было отвечать. Весь корпус принимал участие в составлении речи: каждый вносил в нее что-то свое. Получил Мышкин и труд Муравского, его «Безвыходное Положение». Это была толстая, хорошо сброшюрованная тетрадь. Убедительно и остроумно Муравский доказывал, что прокурор Желиховский, автор обвинительного акта, шулер, что все его обвинение основано на лжи и клевете.
Работа Муравского привела Мышкина в восторг. Каждая строка «Безвыходного Положения», каждая фраза восстанавливали правду относительно событий и лиц, и это было очень важно, ибо Мышкин все же боялся, что личные испытания могут толкнуть его на путь преувеличений.
18 октября 1877 года повели 193 человека в суд. Чуть ли не целый дивизион жандармов с шашками наголо окружил измученных, изнуренных юношей и девушек, из которых многие передвигались на костылях, многие еле ноги волочили, многие кашляли надрывно. Но все были возбуждены, взволнованы.
Приветственные оклики, объятия, всхлипывания, слезы…
Странное шествие докатилось до здания суда и бурным потоком хлынуло в зал заседаний.
Суетятся приставы, нервничают жандармы, покрикивает толстый полковник.
Наконец разместили обвиняемых. 37 женщин усадили на скамьях для адвокатов; Мышкина, Войнаральского, Рогачева, Ковалика и Муравского устроили на особом возвышении, окруженном перилами, — эту клетку тут же прозвали «Голгофой»; остальные — на скамьях, предназначенных для публики.
— Суд идет! Встать!
Сияют звезды на шитых золотом мундирах, сверкают муаровые ленты, бренчат ордена. Сенаторы опустились в кресла, настороженно осмотрелись.
Кресла — глубокие, мягкие, а господам сенаторам неуютно. Совсем недавно они судили в этом же зале 50 человек, и один из них, бородатый мужик Петр Алексеев, занес над ними свой увесистый кулак и предрек им близкую кончину… «Ярмо деспотизма разлетится в прах…»
А эти подсудимые? Что готовят они? Сколько среди них Алексеевых? Неведомое беспокоит, угнетает, страх заползает в сердце… Потому-то так вежлив Ренненкампф, этот мордастый первоприсутствующий сенатор!
Первоприсутствующий приступил к опросу подсудимых о звании, вероисповедании, занятиях, летах…
— Ваше вероисповедание, обвиняемый Мышкин?
Прозвенел гибкий, бархатистый голос Мышкина:
— Я крещен без моего ведома по обрядам православной церкви.
На опросы ушло все утро. Председатель был сдержан, терпелив, а обвиняемые отвечали кратко, сухо.