Ирод
Шрифт:
Нелюдим
Зимний вечер только ещё начинается. Прощальный отблеск отгоревшего дня мягко ложится на купола уже окутанных сумраком церквей и высокий шпиц крепости… С безоблачного неба веет благоговейно тишиной… Крепкий снег хрустит под санями… Говор трудового дня мало-помалу замирает… В окнах уже светятся огоньки, а в глубине улиц густятся сумерки, в которых точно распускаются резкие контуры домов…
Игравшие на панели дети прыснули во все стороны за углы, в ближайшие подъезды, в ворота под покровительство дворников. Испугались. Один маленький карапузик в отцовском картузе засеменил толстыми ножками и растянулся на улице, тотчас же огласив её благим матом.
— Ирод идёт. Ирод идёт!.. — послышались отовсюду тонкие голоски.
—
— Ишь он, Ирод, какой!.. Алёшка, ты ещё нашего Ирода не видел? Глянь-ко…
— Людоед совсем!.. — и Алёшка шепчет и жмётся к стене, пропуская Ирода.
Ком снега полетел в людоеда сзади; но он не обратил на это никакого внимания… Ободрившийся карапузик нашёл на средине улицы упавшее с дровяного воза полено и швырнул его под ноги Ироду. Тот запнулся было, но сейчас же опять двинулся вперёд, сосредоточенно глядя вниз и как будто не смея поднять глаз на окружающие его предметы… Колеблющаяся походка выдавала слабость этих длинных и тонких ног, всё как-то шмыгавших в сторону от того направления, которое выбирал их владелец. Издали казалось, что он всё собирается сойти с тротуара, чтобы уступить кому-то дорогу… Робко уступить, издали ещё, точно он провинился перед всеми и хорошо сознаёт это… Порою он останавливался и подпирал коленки, точно чувствуя в них ревматическую боль, потом забывался, стоял неподвижно до тех пор, пока его нечаянно не толкали. Очнувшись, он с удивлением озирался на стены ближайших домов и, как будто вспомнив что-то, принимался шагать из стороны в сторону, столь же внимательно всматриваясь в грязные плиты панелей, словно читая на них любопытный строки, ему одному видные, ему одному понятные.
Ирод, как его называли дети, вовсе не страшен… Напротив — скорее жалок…
Он очень высок и очень худ. Кто-то его надломил словно, так он и остался надломанным поперёк туловища. Его как длинную жердь, разумеется, тоже надломанную, всё гнуло то вперёд, то вправо, то влево. Казалось, его можно было сложить как аршин и потом снова выпрямить. Узкая, впалая грудь точно хотела вперёд пропустить тоже узкие, костлявые плечи, а самой уже потом следовать за ними. Из-под коротких порыжелых рукавов холодного пальто, нелепо, словно чужие, болтались громадные, красные, всегда и летом, и зимою, точно озябшие руки. Также нелепо из воротника выскакивала длинная и худая шея с большим зобом, тоже вечно озябшая. Можно было подумать, что Ирод, во время оно, был повешен, сорвался с петли и, бродя теперь по окутанным сумерками улицам, повторяет ту же пляску смерти, какую он начал было и не кончил на виселице. На худой шее странною казалась голова с широкими, седыми, будто на что-то ощетинившимися, бровями, из-под которых смотрели вниз неуловимые глаза. Они ни на ком не останавливались, бегали от каждого пристального взгляда. Тёплый картуз был нахлобучен так, что торчавшая из прорехи вата точно грязный султан стояла копром над самым козырем. Из-под картуза, позади, на воротник ложились какие-то жёлтые прядки, точно на совсем облезлой шкурке остались клочки жидкой шерсти. Никак уж их нельзя было признать волосами. Когда он снимал свой картуз, плешивый череп, горбушкой вверх, оказывался совсем вытертым словно от долгой носки. Только, ни с того, ни с сего, над правым ухом болталась такая же прядка как и те, что спускались по длинной шее на воротник. На покрытом морщинами и ржавом лице, низко, на самые губы, падал большой, покрасневший от стужи нос; борода щёткой топорщилась вперёд, точно желая защитить от неведомых врагов это удивительное произведение природы…
Холодное пальто стоило своего хозяина.
Очевидно, его никто и никогда не чистил. Оно одно, без прочих признаков, свидетельствовало ясно о полном одиночестве Ирода. На вытертом сукне оставались образчики всего, с чем он входил в ближайшие сношения: извёстка от стен, о которые тёрся Ирод, забирая, по своему обыкновенно, в стороны; грязь от комьев, брошенных в него уличными мальчуганами; какая-то краска, летом ещё приставшая к рукаву от только что выкрашенного
Всё это — и руки, и ноги, и шея — одновременно двигались во все стороны, точно от давнего употребления складывавшийся на части Ирод так развинтился, что и скрепить эти винты не предстояло никакой возможности.
Разумеется, Ирода знала одна своя улица; на остальных он только возбуждал общее недоумение.
«Откуда, из какой развалившейся от ветхости могилы вылез ты?» — казалось, спрашивали удивлённые взгляды…
Он сознавал это и старался как можно менее встречать их.
Ирод не говорил почти никогда.
Раз какая-то деревенская баба остановила его на улице… И баба, тоже пугливая, самого жалкого выбрала; с остальными не смела бы слова сказать.
— Родимый, как тутотко пройти? — и она назвала ближайшую улицу.
Ирод словно чего-то испугался. Его шатнуло в сторону; потом он порывисто сорвал свой картуз, ни с того, ни с сего робко поклонился изумлённой бабе и, ещё больше развинтившись, двинулся прочь от неё. Изредка извозчики подшучивали над ним, предлагая ему лихо прокатиться на «американской шведке»; но старик только шевелил красными, озябшими пальцами и ещё более перегибался пополам.
— Куда ему прокатиться! — острили они. — Его скоро к татарам на живодёрню…
— Татары его не возьмут.
— Во!
— Известно! Они для шкуры, а кому его шкура годится? Заплатанная!
Несчастный, которому, таким образом, не было места и на живодёрне, забирался в пустынные переулки… Тут шаг его становился медленнее; он приподымал глаза, останавливался, отдыхал… Заговаривал сам с собою каким-то хриплым, всхлипывающим голосом, какой только и мог вырваться из этой узкой и впалой груди. Разобрать отдельных слов нельзя было; тем не менее для него они, очевидно, имели смысл, потому что лицо Ирода оживлялось, и картуз с султаном грязной ваты сползал на затылок. Таким необычайным проявлениям жизни в этом старом и ржавом существе полагал предел обыкновенно ближайший дворник… Первое время он недоумело всматривался в Ирода.
— А ты, старичок почтенный, шёл бы дальше… Сам знаешь — нельзя!
Хотя дворник так же как и Ирод не понимал, чего это нельзя, тем не менее последний тотчас же пугался, губы его складывались в какую-то робкую, покорную улыбку, и громадные сапожища начинали опять шмыгать из стороны в сторону…
— Так-то лучше!.. — убеждался из сего в своём праве дворник… — А то из-за вас чертей…
— И что это за старичок такой? — задавался обыкновенно городовой в редкие моменты, свободные от записывания извозчичьих номеров. — Кольки разов я его вижу. Одна моща в ём… Совсем ехидный старичок!
Почему понятие о мощах соединялось в полицейском уме с представлением об ехидстве — городовой не мог бы пояснить; тем не менее, будь у этой мощи номер на спине, Ироду не миновать бы записной книжки, а затем и надлежащего оштрафования за сомнительный вид. Ирод оскорблял понятие о красоте не одного городового. Няньки пугали им детей, при случае.
— Смотри, бука идёт… Бука, а бука, съешь Володьку!
И благо было Ироду, ежели Володька при виде его унимался. Иначе нянька обращалась к нему непосредственно:
— Господин, а господин!.. Цыкните на рабеночка… Построжите его! Ишь, он какой горластый!.. Вот он тебя сичас съест… Цыкните на него, господин!..
Но господин не только не цыкал, а как-то светлел весь. Опущенные веки подымались; добрый взгляд останавливался на Володьке. Взгляд — точно ласкавший каждую черту его личика, нежный как мягкое прикосновение лепестков, сорванных с яблони лёгким ветром. И встопорщенные усы раздвигались, пропуская кроткую улыбку старческих губ. Откуда бралась эта улыбка? Точно из какой-то гнилушки совсем неожиданно вылетала сияющая, очаровательная фея…