Ироническая империя. Риск, шанс и догмы Системы РФ
Шрифт:
Конструктор с зубами
Книга «Ироническая империя» написана тем уклончивым и увлекательным стилем, который не тщится вызвать доверие, рядясь в мундир авторитета, но будит в читателе ответную вибрацию мысли про самое увлекательное в России – ее власть и ее общество.
Повествовательный блеск этот может и раздражать глаза: каждый абзац вспыхивает новыми определениями только что выдуманных и мгновенно снабжаемых плотью и историей сущностей, но он необходим для того, чтобы подступиться к нешуточно сложной авторской задаче: описать главную тайну и при этом самое бросающееся в глаза свойство нашей политической машины – ее неистребимую ненастоящесть. Ее имитационность во всем – и дурном, и хорошем.
С этим сталкивался всякий, впервые приходя на госслужбу: думаешь причаститься в храме четырехсотлетней бюрократии, а там все как вчера родились и дальше завтра не глядят. Ничего не готово,
Это свойство пытались как-то связать с постмодернизмом, хотя оно старше первых разговоров о постмодерне, а самим имитаторам не до красивостей: они заняты постоянной обороной от лично порождаемых угроз. Как сказано в другой прекрасной книге о России, Nothing is true and everything is possible. Ничто не правда, ничто не невозможно. Отсюда исходит соблазн, который водяным знаком просвечивает на каждой странице книги: самому влезть и попробовать поиграть в этот прелестный живой конструктор. И при этом не лишиться пальцев.
Политическая социология Глеба Павловского
Ренессансная модель политического мышления не предполагала наличия границы между теоретизированием и праксисом: условия верификации знаний об обществе еще не были отделены от условий их производства. Теория мыслителя, неспособного выстроить солдат в колонну или изгнанного из города после разгрома своей политической партии, тут же оказывалась de facto несостоятельной. Характерный симптом такого отношения к политической мысли – издевательский тон, в котором Маттео Банделло в Le Novelle рассказывает о попытке Никколо Макиавелли – на минуту, автора Dell’Arte della Guerra – покомандовать отборными наемниками Джованни делле Банде Нере. Промучив солдат лучшего кондотьера Европы и своего большого поклонника несколько часов, Макиавелли так и не смог добиться построения, описанного им в «Искусстве войны». Зато был чрезвычайно красноречив вечером во время ужина в палатке военачальника. «Никколо был прекрасный и убедительный рассказчик, – ерничает Банделло, – но есть разница между людьми, которые умеют хорошо писать о таких вещах, и людьми, которые умеют их делать».
Автор книги, которую читатель держит в руках, несомненно, умеет делать и то и другое, что не удивительно: давать политические советы суверену – одно из последних в наши дни истинно ренессансных по своему духу занятий. Концепты здесь намертво привязаны к действию, а письмо – к результату. Граница между теорией и праксисом не просто проницаема, как проницаема обычно любая граница, – здесь она буквально провоцирует на контрабанду, на обмен, на заражение. Это приводит к интересному эффекту. Рефлексия модерных политических теоретиков обычно или запаздывает, или изживает себя прямо на их глазах. Джон Ролз в 1988 году выводит в качестве фигуры «грядущего хама» серфера из Малибу, живущего на пособие не из-за невозможности найти работу, а просто потому, что ему так хочется, но уже в то время эта фигура вовсе не метафора отдаленного будущего, а самое что ни на есть настоящее. Бруно Латур в середине 90-х требует созвать «парламент вещей», делая вид, будто опередил эпоху, хотя такие парламенты – в виде парламентов вещей и алгоритмов – были созваны еще в 60-е годы прошлого столетия, когда в СССР и США появились первые системы предупреждения о ракетном нападении. Ульрих Бек и Зигмунт Бауман увлеклись раскрытием загадок и живописанием ожидающих нас кошмаров глобализации в тот момент, когда она уже изживала себя.
Рефлексия ренессансного теоретика – а Глеб Павловский, несомненно, теоретик ренессансного закала – опережает развитие своего исследовательского объекта. Не вкусив запретный плод идеи «прогресса», которая отделила утопии от концептуализаций, а метафоры от концептов, ренессансная мысль обращается к объекту «в целом», адресуясь к нему в модусе наигранной (не наигранной она была, кажется, лишь у греков) эпистемологической невинности. Поэтому ренессансная мысль не просто опережает время, она игнорирует целевые ориентиры нововременной темпоральности как таковой. Для такой мысли история не имеет цели в виде прогресса, политика не имеет цели в виде транзита к демократии, утопия не имеет цели в виде собственной материализации. Это принципиально не- и внеидеологическое мышление – мышление, которое просто не знает, что такое идеология. В наши дни такая «неприрученная» мысль – редкость, и ее воистину проще найти в амазонских джунглях, чем в академических аудиториях.
Книги, подобные этой, большая редкость в наши дни: это теоретический трактат, обстоятельства производства которого, включая биографию автора, не отделены от истории как пространства личного действия и инстанции верификации правоты или неправоты теоретического высказывания. Трактат Павловского попросту игнорирует проклятье, наложенное на политическую теорию Сеймуром Липсетом, который в 1959 году провозгласил, что конечная цель любого политического теоретизирования – это установление условий, «способствующих демократии». Этой книге неведом прогрессистский пафос, запрещающий саму попытку помыслить «плохое правление» вне перспективы его демократизации. А значит, эта книга, пусть метафорически, пусть с наигранной невинностью, но адресуется «политическому» как таковому, политическому в том его виде, которое еще (или уже?) не искажено нормативной или даже, пожалуй, «нормирующей», если вспомнить Генриха Риккерта, установкой современной политической теории.
Итак, мы имеем дело с ренессансным трактатом о российской политике в том ее смысле, который автор вкладывает в главную метафору текста – #СистемаРФ. Что есть эта Система? Это не концепт, так как #СистемаРФ априори не ограничена раскрывающими ее различениями и определениями. Это не категория, так как она намного специфичнее простой предикативной атрибуции типа «эксклюзивно российская версия авторитарного политического режима, укорененная в культуре и детерминированная исторически через эффект колеи». Во-первых, #СистемаРФ – это маркер теоретического напряжения, способ обозначить место пересечения двух парадоксов, разбор любого из которых, не будь политическая теория проклята в момент своего появления на свет, мог бы изменить направление развития этой теории и не позволил бы ей «убежать от реальности» так далеко, как это только возможно, если использовать формулировку Йена Шапиро.
Оба парадокса были сформулированы примерно в одно и то же время – в 70-е годы прошлого века. Американский социолог Теда Скочпол, разбирая сходства и различия французской, русской и китайской революций, вывела тезис об «этатистском обществе». В обществах такого типа механика становления и эволюции государства опережает эволюцию общества. Социальная мобильность, система иерархий и накопление богатства реализуются не вне государства, а внутри. Эти механизмы не просто не автономны, они подчинены логике развития государственного аппарата (государство в веберовском смысле) и логике действий государства как актора (государство в токвилевском смысле). С одной стороны, это действительно приводит к тому, что единственным «объектом желания» любой революционной силы в «этатистском обществе» становится государство как таковое: не захватив аппарат, не став государственным актором, революция не способна добиться своих целей; вопрос массовой поддержки, проблема построения массовой партии просто не стоит на повестке такой революции. С другой, получается, что государство в «этатистском обществе» способно разрушать себя изнутри, ведь раз в виде «общественной силы» есть только оно, то только оно и способно действовать, в том числе действовать революционным образом, действовать, уничтожая самоё себя.
Второй парадокс в те же годы сформулировал российский историк Михаил Гефтер. Поскольку Россия стала империей, не успев стать ни страной, ни нацией, государство в обоих смыслах – веберовском и токвилевском – не успело прорасти. Возникло нечто иное – протез государственности, инструмент масштабирования локальных паттернов властвования (холопства, местничества, вотчинного права, дворянской вольности и т. д.), не имевших, за отсутствием государства, легитимного статуса на гигантское пространство Евразии. Возник «социум власти»; слово «социум» в данном случае стоит воспринимать без иронии, так как оно было использовано примерно за 30 лет до того, как написанные под копирку кандидатские и докторские диссертации о «российском социуме» почти полностью его дискредитировали. Этот «социум власти», по мысли Гефтера, является главным препятствием построения национального или любого иного, в том числе, если читать гефтеровский проект Конституции СССР, и советского тоже, государства как такового. Механизмом асимметричной компенсации отсутствия государства-нации, по Гефтеру, становится культура: «Война и мир» Толстого и публицистика славянофилов и западников возникают на месте так и не написанного общественного договора.