Исаак Лакедем
Шрифт:
— Еще на двести шагов дальше? Стрелять с трехсот шагов? Но вы сошли с ума, уважаемый! — выкрикнул Герберт.
— Пусть поставят щит на двести шагов дальше, — повторил незнакомец. — Я принял ваши условия беспрекословно, теперь ваш черед принять мои не обсуждая.
— Сделайте так, как он просит, — властно приказал Гаэтано. — Теперь его воля поступать как он сочтет нужным.
Два человека выдернули щит, отсчитали двести шагов и воткнули его у противоположного края арены.
Все прочие кондотьеры во главе с Гаэтано молча подошли к тому месту, где их ожидал пилигрим.
Герберт поглядел на щит и, обескуражено уставясь на свой лук и стрелы, произнес:
— Это невозможно. Стрела не долетит.
— Да, —
И он пальцем показал кондотьерам нечто похожее на кусок скалы длиной в десять ступней и шириной в пять; камень выступал из бугристой, поросшей мхом земли, словно гигантская крышка гроба.
— Отвалите этот камень, — приказал он.
Наемники переглянулись, не понимая, чего добивается от них странный человек, более похожий на сверхъестественное существо, и не решаясь выполнить его приказ.
— Вы что, не слышали? — спросил Гаэтано.
— Слышали, — проворчал Герберт. — Но разве дозволено ему здесь приказывать?
— Да, если я так хочу, — отрезал Гаэтано. — Поднимите этот камень! Восемь или десять человек принялись за дело, но, хотя они и действовали вместе, глыба не поддавалась.
Они выпрямились и, поглядывая на Гаэтано, начали роптать:
— Это сумасшедший! Он бы еще потребовал, чтобы мы выворотили из земли Колизей!
— Ах да! — прошептал, обращаясь к себе самому, паломник. — Я и позабыл, что гробница заперта изнутри.
И приблизившись к гранитной глыбе, сказал:
— Отойдите, сейчас я попробую.
После этого, сбросив с плеч свой плащ, он припал к одному из углов саркофага, впился жилистыми руками в неровности камня, а затем, слившись с глыбой, словно высеченный на ней барельеф, он трижды рванул камень.
Теперь он походил на какого-нибудь Аякса или Диомеда, вырывающего из троянской земли один из гигантских межевых столбов, каким можно сокрушить половину вражеского войска.
При первом толчке по камню пошли трещины, при втором — лопнули железные скрепы, при третьем — гранитная крышка открылась и стала видна могила, хранившая в себе скелет гиганта.
Не хватало только головы мертвеца.
Искатели приключений издали крик удивления, смешанного с ужасом, и в панике отшатнулись. Гаэтано провел рукой по взмокшему лбу.
Перед ними был один из тех невероятных костяков, что описал Вергилий; не раз, потревоженные в своем могильном сне и вывороченные на свет плугом пахаря, наводили они леденящий ужас на далеких потомков.
Рядом со скелетом лежал лук в девять ступней длиной и шесть стрел по три локтя в каждой.
— Ну что, Герберт, — спросил незнакомец, — вы ведь не сомневаетесь, что стрела, пущенная из такого лука, полетит на триста шагов?
Герберт ничего не ответил. Его и товарищей сковал суеверный страх.
Первым обрел дар речи Гаэтано.
— Что это за кости? — спросил он голосом, которому тщетно старался придать уверенность. — И почему у скелета нет головы?
— Эти останки, — отвечал незнакомец с исполненной великой грусти улыбкой, нередкой на лицах стариков, рассказывающих о том, чему они оказались свидетелями в дни своей юности, — принадлежат человеку восьми ступней роста — это когда он стоял распрямившись. Значит, даже без головы он был бы выше любого из ныне живущих. Родился он во Фракии, его отец происходил из племени готов, а мать была из аланов. Сначала он пас стада, потом служил воином у Септимия Севера, был центурионом при Каракалле, трибуном при Элагабале и, наконец, императором после Александра. Вместо перстней он носил на большом пальце руки браслеты своей жены, мог одной рукой протащить груженую фуру, хватал первый попавшийся камень и крошил его руками в пыль,
Достав из гробницы лук и стрелы, он поднялся на пьедестал, на котором, придя, застал сидящим Гаэтано, и, подобно Улиссу, без усилий натягивающему свой лук, легко согнул лук Максимина и наложил тетиву.
— Будь что будет! — воскликнул Герберт. — Никто не скажет, что английские лучники отказались сделать то, за что взялся другой. За дело, Эдвард, и ты, Джордж! Вы уж постарайтесь! А я все силы приложу, лишь бы совершить то, чего никогда не совершал.
Оба лучника приготовились, но при этом обескуражено качали головами, словно люди, берущиеся за дело, которое заранее считают невозможным.
Первым попытал счастья Эдвард. Согнув лук, он пустил стрелу — описав дугу, она упала, на двадцать шагов не долетев до щита.
— Я же говорил! — вздохнул он.
Следующим был Джордж; однако, несмотря на все его старания, стрела легла лишь на несколько шагов ближе к цели, чем у собрата по ремеслу,
— Нечего искушать Господа, — пробормотал он, уступая место Герберту, — и требовать от человека того, что выше его сил!
Герберт заново перетянул свой лук, выбрал лучшую стрелу и тихо сотворил молитву святому Георгию. Его стрела на излете достигла щита, но не смогла пробить даже верхний слой кожи и упала рядом.
— Тем хуже, клянусь честью, — сказал он. — Вот все, на что я способен даже для вящей славы старой Англии.
— Ну что ж, — заметил тогда пилигрим. — Посмотрим, что я смогу сделать для вящей славы Божьей.
И, не покидая пьедестала, подобный античной статуе, возвышаясь на полтора локтя над зрителями, он одну за другой пустил шесть стрел, образовавших на щите крест: первые четыре изображали древо, а две последние — перекладину.
Раздались возгласы восхищения, особенно когда последние стрелы, прояснив значение религиозного символа, сделали понятным намерение таинственного стрелка. Многие, увидев в этом чудо, осенили лбы крестным знамением, как бы следуя его примеру.
— Нет, это не простой смертный, — сказал Герберт. — Это кто-то вроде Тевтата или Тора, сына Одина. Наверное, он решил обратиться в христианскую веру и пришел просить у папы отпущения былых грехов.
Расслышав эти слова, незнакомец вздрогнул.
— Друг, — тихо сказал он, — ты не так далек от истины, как может показаться… Помолись же за меня, но не как за бога, примкнувшего к вашей вере, а как за человека кающегося.
Затем, обернувшись к Гаэтано Бастарду, попросил:
— Монсиньор, обещанные мне пять экю отдайте Эдварду, Герберту и Джорджу, у кого, равно как и у вас, я прошу прощения за обуявшую меня гордыню. Увы! Только что я признался негромко, а теперь объявляю во весь голос, что на мне большой грех!